Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение» - Владимир Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Природа Лермонтова была несомненно ангелическая. Показать это нетрудно хотя бы исходя из любимых тем Лермонтова, где ангелы и демоны (то есть те же ангелы, только падшие) являются как бы оккультно-метапсихическими «излучениями» его собственной, тоже ангелической природы. Пребывание его на земле, да еще в такой несвойственной ему среде, в какой ему приходилось быть, можно назвать – со всякими оговорками – как бы карающим воплощением ангела. Здесь кстати будет вспомнить гениальную мистико-символическую повесть Л. Толстого «Чем люди живы». Ее оккультно-метапсихическая основа есть тоже воплощение ангела (Архангела Михаила), которым Бог покарал непослушного и пытавшегося противоречить божественному Промыслу ангела.
Жизнь Лермонтова, этот краткий, печальный и поэтический мартиролог, есть лютое страдание от насильственного воплощения такого духа, которому воплощение по природе не свойственно. Отсюда желание как можно скорее развоплотиться и уйти. Конечно, самоубийственная дуэль такого «человека» не есть простое самоубийство и простая дуэль. Однако все обстоятельства этого рокового события, отнявшего у России одного из ее гениальнейших артистов, показывают, что Лермонтов не только не желал убить своего противника Мартынова, но, наоборот, все сделал для того, чтобы быть убитым, – и преуспел в этом совершенно.
Говоря это, мы совсем не покушаемся на человеческую сущность и человеческую биографию автора «Демона». Мы только хотим сказать, что все обстоятельства поэзии и прозы в жизни Лермонтова были таковы, «как если бы» («als ob») дело обстояло именно так. Все без исключения важнейшие произведения Лермонтова, даже такие неудачные, как «Маскарад» и «Вадим», или же в высшей степени удачные, как «Герой нашего времени» или неоконченный «Штосс», полны несносной, гнетущей, как взор самого Лермонтова, оккультной тоски. В наше время и в эпоху русского возрождения с этим можно только сравнить то тяжелое, гнетущее чувство, которое вызывают личность и творчество Федора Сологуба. Но это, конечно, не сходство, а лишь аналогия. Одно только не вызывает никакого сомнения: как обстоятельства написания «Героя нашего времени», так и порядок расположения отдельных повестей и глав, входящих в его состав, в сопоставлении с обстоятельствами жизни и смерти великого поэта заставляют нас с уверенностью утверждать, что «Герой нашего времени» есть духовно-символическая автобиография. Надо заметить, что такую автобиографию Лермонтов написал дважды. В первый раз в стихах и менее удачно – создав «Демона». Эта поэма, конечно, «великолепна», а в некоторых своих местах и совершенно «бесподобна» – выражаясь словами бабушки Лермонтова, которая так любила и почитала своего гениального внука. Во второй раз, и уже вполне удачно, эта символическая автобиография написана в прозе под заглавием «Герой нашего времени».
Лучший поэт эмиграции Г.В. Иванов попытался – и удачно – в немногих строках выделить и сгустить мотив оккультной тоски, звучащей в прозе Лермонтова, соединив ее с той же музыкой одного из лучших стихотворений поэта.Туман – Тамань. Пустыня внемлет Богу.
Как далеко до завтрашнего дня!
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
«До завтрашнего дня» действительно «далеко»… Целая вечность, и оттого, быть может, так несносна оккультно-метапсихическая тоска Лермонтова – вплоть до жажды самоубийства и развоплощения. У читателей «Сна» складывается впечатление, что здесь звучит зон, или вечность печали. Есть совершенно особая проблема в метафизике лермонтовского творчества – это именно растянувшееся в вечность мгновение его страдальческого воплощенного бытия, проходившего все ступени мытарств за какие-то непонятные довременные грехи и катастрофы, о которых человеку не суждено ни знать, ни говорить, – можно лишь глухо и тем более печально о них догадываться и их символически изображать.
Необычайное по структуре и несносное по печали своей мелодии стихотворение «Сон» получило очень удачное, хотя слишком краткое истолкование под пером Владимира Соловьева, вообще несправедливо относившегося к Лермонтову. Стихотворение это есть как бы прижизненное прохождение Лермонтовым его посмертных мытарств, после того как свершится его дуэль – самоубийство – развоплощение. Даже сама эротика, которой пропитано это стихотворение, так родственная оккультно-загробной эротике в «Кларе Милич» Тургенева, уже есть нечто совершенно особое. Нужны соединенные силы образов Данте и Петрарки, чтобы понять весь ужас этой тоскливой трансцендентной любви.
Необыкновенная и зловещая наружность Лермонтова, необычайно интересная, единственная в своем роде, нашла свое «автопортретное» воспроизведение в «Герое нашего времени». Конечно, Печорин, с его многообещающей наружностью, это сам Лермонтов. Характер его и даже судьба – все составляет как бы единый морфологический комплекс, где все соответствует какому-то бездонно-глубокому, темно-таинственному центру, в глубине которого блистает нездешний свет отдаленных ангельских миров. Такое же впечатление Лермонтов производил и на тех его окружавших или к нему приходивших лиц, которые обладали способностью идти дальше поверхности. Вот что говорит на эту тему И.С. Тургенев с его блестящей способностью к репортажу и к словесным зарисовкам:
«В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине. Слова: «Глаза его не смеялись, когда он смеялся» и т. д. – действительно применялись к нему. Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго; Лермонтов тоже засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш. – а он любил как товарища – и к графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней моде, напустил на себя известного рода Байроновский жанр, с примесью других, еще худших капризов и чудачеств».
При всем своем громадном даре И.С. Тургенев здесь осекся: натура Лермонтова оказалась ему не по плечу. И действительно, хотя сам И.С. Тургенев был большим «специалистом», если так можно выразиться, оккультных и метапсихических явлений, то это только тогда, когда они касались его самого, задевая его лично либо выходя на дневную поверхность из темных подвалов его души. Ангельский и демонский миры, так же как и то, что можно назвать «миром неясного и нерешенного» (слова В.В. Розанова), когда они касались других лиц, немедленно ставили преграду самого банального позитивизма между таинственной личностью и Тургеневым. Странно только то, что Тургенев не уловил своеобразия лермонтовского стиля личности и творчества сквозь наносный и очень тонкий слой кажущегося байронизма, которому Лермонтов при всей своей гениальности не мог не отдать дань, ибо стиль эпохи есть вещь всесильная. Тургеневу надо было знать программное стихотворение Лермонтова, где он, со всею искренностью, на которую способен живший в нем гениальный ребенок, говорил:Нет, я не Байрон, я другой
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Из стихотворения «Зачем я не ворон» видно, что Лермонтов сознавал свою мистическую связь по отношению к духам и душам его другой далекой прародины – Англии и Шотландии, к которым он всю жизнь испытывал «влечение – род недуга» и на языке которых изъяснялся, как на русском. Старая Англия, так же как и старая Шотландия, полны ужасов, крови – и необычайной поэзии. Все это, по всей вероятности, сгустилось в Лермонтове, как в светлом ореоле, окружавшем его гениальную голову, так и в черных, серых, багровых излучениях, которыми он был окружен как фосфоресцирующей оболочкой. После трудов Юнга, Клагеса и особенно Кречмера – столь характерных для новейшей психологии и которыми начисто вычеркивается поверхностный позитивизм – уже нельзя подходить к Лермонтову и к загадке его ангельски-демонической души с обычными мерками. Конечно, Кречмер, если бы захотел, мог бы пойти дальше и не только вывести характер человека из его наружности, но также и его посюстороннюю и даже потустороннюю судьбу.
«Грядущие годы таятся во мгле,
Но вижу твой жребий на светлом челе».
Конечно, кудесник из «Песни о вещем Олеге» Пушкина был лицом отнюдь не вымышленным. Такие были, есть и будут. И по линиям рук, и по складу и выражению лица, по отблеску глаз, по всей наружности и даже по манере носить одежду, по тембру голоса они не только «угадывают» то, что «на дне души таится» (по выражению Штекеля), но угадывают также большие и малые происшествия, большие и малые события судьбы, связывая их с характером. Нам же, задним числом, теперь приходится удивляться, в какой степени и поэзия, и проза Лермонтова связаны с его наружностью и с его судьбой. Несмотря на его очень большое несходство с Пушкиным, у обоих было мучительное чувство, тяжкая привилегия исключительных натур, которым так неуютно в этом мире, не только зла, греха и страдания, но и пошлости, глупости и бездарности [27] . Оба заскучали на жизненном пиру – и обоих застигла, пригвоздила ко кресту судьба Чацкого: