Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение» - Владимир Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но помни: быть орудьем Бога
Земным созданьям тяжело,
Своих рабов Он судит строго,
А на тебя, увы, как много
Грехов ужасных налегло.
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна.
Так пишут истинные русские патриоты: ибо задача подлинного патриотизма не оправдывать «своих», но судить их самым строгим судом, чтобы за это дело не взялся Сам Господь и чтоб не пришлось поэтому говорить с содроганием: «Страшно впасть в руки Бога Живого».
Итак, вещим сном Гринева определяется все течение романа, подобно тому как вещим сном о «мужичке, работающем в железе» определяется все течение романа в «Анне Карениной», как музыкально-трагическим лейтмотивом. Здесь словно оправдывается идея Ницше о рождении трагедии из духа музыки. С музыкой, то есть с народной песнью во всем величии ее гения, мы еще встретимся на протяжении романа-повести «Капитанская дочка».
«Я находился в том состоянии чувства и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Мне казалось, буран еще свирепствовал, и мы еще блуждали по снежной пустыне… Вдруг увидел я ворота – и въехал на барский двор нашей усадьбы. Первою мыслью моею было опасение, чтоб батюшка не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и не почел бы его умышленным ослушанием. С беспокойством я выпрыгнул из кибитки, и вижу: матушка встречает меня на крыльце с видом глубокого огорчения. «Тише, – говорит она мне, – отец болен, при смерти, и желает с тобою проститься». Пораженный страхом, я иду за нею в спальню. Вижу, комната слабо освещена; у постели стоят люди с печальными лицами. Я тихонько подхожу к постели; матушка приподымает полог и говорит: «Андрей Петрович, Петруша приехал, он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его». Я стал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего, вижу: в постели лежит мужик с черной бородой, весело на меня поглядывая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: «Что это значит? Это не батюшка. И с какой стати мне просить благословения у мужика?» «Все равно, Петруша, – отвечала мне матушка, – это твой посаженный отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…» Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать им во все стороны. Я хотел бежать… и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах… Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: «Не бойсь, подойди под мое благословение…» Ужас и недоумение овладели мною… И в эту минуту я проснулся; лошади стояли; Савельич дергал меня за руку говоря: «Выходи, сударь: приехали».
Как дуб в жёлуде, все содержание, даже до мельчайших деталей, романа-повести «Капитанская дочка» содержится в этом вещем сне «недоросля» Гринева. Вещие сны вообще занимают одно из преобладающих положений в русской большой литературе и поэзии и могли бы составить целую большую специальную тему.
Как океан объемлет шар земной,
Земная жизнь кругом объята снами;
Настанет ночь и звучными волнами
Стихия бьет о берег свой.
То глас ее, он нудит нас и просит;
Уж в пристани волшебный ожил челн;
Прилив растет и быстро нас уносит
В неизмеримость темных волн.
Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины;
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
Тютчев, которому принадлежит это колдовское стихотворение, подобно Пушкину, был прежде всего натурой вещей, прозиравшей в ужас, и красоту дел Божеских и человеческих. Поэтому приведенное стихотворение и служит великолепным комментарием вещему сну Гринева.
«Капитанская дочка», как мы уже говорили, через метафизику вещего сна получает тот метапсихический и провиденциальный упор, позвоночный столп, которым определяется и вся формальная структура произведения. Однако в «Капитанской Дочке» содержится еще и другой художественный центр – музыкальный. Вообще говоря, художественная проза, так же как и подлинная поэзия, должна прежде всего хорошо звучать. Это открытие, которое, казалось бы, и открывать было не надо, ибо оно представляет одновременно и аксиому, и постулат, пошло в ход тоже лишь в эпоху русского ренессанса. Только он понял во всей полноте требование искусству слова, предъявленное великим Верлэном: «Прежде всего нужна музыка» (De la musique avant toute chose). Музыкой, то есть просодией, ритмом и специфическим сочетанием фонетики гласных и согласных, определяется то неповторимое, что несет с собой индивидуальность каждого крупного автора. В этом отношении мы требуем от художества слова, чтобы его произведения хорошо звучали от начала и до конца, чтобы в них не было «прозы» в дурном смысле этого слова. Но иногда внутренняя музыка вырывается на дневную поверхность художественного произведения и уже звучит в качестве таковой, в форме песенной цитаты, вправленной в рамки произведения. Таким центром, определяющим, впрочем, не только звучание, но и дальнейшее развитие трагедии и ее финал, является знаменитая разбойничья песня «Не шуми мати зеленая добровушка». Эту песню распевают сам Пугачев и его сподвижники, как бы пророча себе трагическую кончину и склоняясь перед неисповедимым Промыслом, где рок становится крестом.
Мелодия этой песни ныне хорошо установлена. Народ поет ее (или пел) в эолийском ладу в пределах натурального до минора. Эта песня легко разлагается на отдельные фразы – попевки, очень типичные как для народной, так и для древнецерковной музыки («знаменный роспев»). Вот где один из совершеннейших примеров полного сочетания гения политического с гением музыкальным. Однако предоставим и здесь, как в повести о вещем сне Гринева, слово самому же Гриневу, за которым чуется необъятный гений Пушкина.
«Ну братцы, – сказал Пугачев, – затянем-ка на сон грядущий мою любимую песенку. Чумаков! начинай!» Сосед мой затянул тонким голоском заунывную бурлацкую песню, и все подхватили хором:
Не шуми, мати зеленая дубровушка,
Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати.
Что заутра мне, доброму молодцу, в допрос идти
Перед грозного судью, самого царя.
Еще станет государь-царь меня спрашивать:
Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын,
Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал,
Еще много ли с тобой было товарищей?
Я скажу тебе, надежа, православный царь,
Всеё правду скажу тебе, всю истину,
Что товарищей у меня было четверо:
Еще первый мой товарищ темная ночь,
А второй мой товарищ булатный нож,
А как третий-то товарищ, то мой добрый конь,
А четвертый мой товарищ, то тугой лук,
Что рассылыцики мои, то калены стрелы.
Что возговорит надежа православный царь:
Исполать тебе, детинушка крестьянский сын,
Что умел ты воровать, умел ответ держать!
Я за то тебя, детинушка, пожалую
Середи поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиной.
Невозможно рассказать, какое действие произвела на меня эта простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице. Их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, – все потрясало меня каким-то пиитическим ужасом».
Пушкин, который и в жизни, и в творчестве осуществлял, как никто, слияние элиты с народом в собственном лице, был так захвачен поэзией разбоя, выраженной вышеприведенной единственной в своем роде песней, что приводит ее еще раз в своей гениальной повести «Дубровский». Здесь утонченно образованный русский гвардейский офицер, сливаясь совершенно с народом в поэзии восстания против неправды, хотя и в другом смысле и в других отношениях, реализует замысел, проведенный в «Капитанской дочке».
При этом Пушкин не делает ни малейшей уступки по линии чистоты морального принципа. Злодеяния Пугачева он и рисует в качестве таковых, именуя их своим именем, и, в известном смысле, для него Пугачев безусловно злодей, забрызганный кровью множества невинных жертв. Но с другой стороны, для него Пугачев также и живая человеческая личность, дорогая Промыслу, как и всякая другая, и, может быть, еще дороже, потому что Господь Бог оставляет множество овец незаблудших, чтобы найти и обратить одну заблудшую.
В области христианской любви статистические расчеты, выражаемые пословицей «семеро одного не ждут» (потому что здесь единица в семь раз меньше семерки), теряют и смысл, и значение: семеро не только ждут одного, но и по ценности равны этому одному, и даже если этот один злодей, а остальные семь праведники, то тем более эта семерка должна опекать участь заблудшей и погибающей единицы. Конечно, Пугачев виновен; и, выражаясь словами Крылова, можно сказать:
Он точно виноват,
С ним сделан и расчет.