Огнём и мечом - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прекрасно! Значит, у нас есть время. Велите же, судари, пройти вашим полкам через майдан, а мы поглядим, каких воинов вы привели и в какое дело с ними идти можно.
Полковники вернулись к полкам и почти тотчас же вошли с ними в расположение княжеского войска. Латники из главных княжеских хоругвей во множестве высыпали поглядеть на новых сотоварищей. Первыми, в тяжелых шведских шлемах с высокими гребнями, шли королевские драгуны, ведомые капитаном Гизой. Кони под ними были подольские, но один к одному и сытые; всадники, свежие, отдохнувшие, в ярком и сверкающем обмундировании, видом своим разительно отличались от измотанных княжьих полков, одетых в драные и выгоревшие на солнце мундиры. За драгунами шел со своим полком Осинский, замыкал Корицкий. Одобрительный гул прошел среди княжеского рыцарства при виде сомкнутого немецкого строя. Колеты на немцах были одинаковые, красные, на плечах поблескивали мушкеты. Шли они по тридцать в ряд, громко, как один, печатая сильный и мерный шаг. И всё ребята рослые, плечистые, бывалые солдаты, не в одной стране и не в одном бою побывавшие, сплошь почти ветераны долгой немецкой войны, исправные, дисциплинированные и многоопытные.
Когда они поравнялись с князем, Осинский крикнул: «Halt"[111] — и весь полк остановился как вкопанный; офицеры подняли трости, а хорунжий взметнул знамя и, размахивая им, трижды склонил перед князем.
— Vorwarts[112] — скомандовал Осинский.
— Vorwarts! — откликнулись офицеры, и полк двинулся вперед.
В точности так же, даже еще слаженней, показал своих Корицкий, и при виде его воинов возрадовались все солдатские сердца, а Иеремия, знаток из знатоков, тот даже подбоченился от удовольствия и глядел, и улыбался — ведь пехоты ему как раз и не хватало, — и понимал, что лучшей в целом свете не сыскать. Ощущал он себя теперь окрепшим и полагал, что добьется успеха во всех ратных начинаниях. Офицеры же беседовали о разных военных материях и о боевых качествах разных солдат, каковых на белом свете повстречать можно.
— Хороша пехота запорожская, в особенности из-за бруствера обороняться, — заметил Слешинский, — но эти ей не уступят, ибо вымуштрованы.
— Ба! Да они много лучше! — возразил Мигурский.
— Однако это народ тяжелый, — сказал Вершулл. — Что касается меня, я с моими татарами берусь за два дня так их измотать, что на третий можно будет, как баранов, их резать.
— Что ты, ваша милость, выдумываешь! Немцы — солдаты добрые.
На это пан Лонгинус Подбипятка своим певучим литовским говором заметил:
— Господь, он в милосердии своем различные нации различными доблестями одарил. Слыхал я, что нету на свете лучше нашей конницы, и, опять же, ни наша, ни венгерская пехота сравниться с немецкой не могут.
— Ибо господь по справедливости решает! — заявил пан Заглоба. — Вашей милости, к примеру, дал богатство немалое, здоровенный меч и тяжелую руку, а соображение невеликое.
— Уже присосался к нему, как пиявка конская, — смеясь, сказал Скшетуский.
А пан Подбипятка глаза закрыл и с обычной умильностью сказал:
— Слухать гадко! Вашей же милости дал он язык уж очень длинный!
— Если настаиваешь ты, что господь поступил ошибочно, таковой мне давая, тогда вместе со всею своей невинностью в пекло отправишься, ибо волю божью оспориваешь…
— Эт! Кто вашу милость переговорит! Болтаешь и болтаешь.
— А знаешь ли ты, сударь, чем человек от скотов отличается?
— А чем?
— А вот разумом и речью.
— От дал же ему, так дал! — сказал полковник Мокрский.
— Если ж ты, сударь, не понимаешь, отчего в Польше первейшая конница, а у немцев — пехота, так я тебе объясню.
— Отчего? Отчего? — заинтересовались несколько офицеров.
— Значит, так… Когда господь бог коня создал, привел он его к людям, чтобы творение божье восхвалили. А впереди тут как тут — немец, они же куда хошь пролезут. Показывает, значит, господь бог коня и спрашивает немца: что, мол, это такое? А немец и скажи: «Pferd!"[113] — «Что? — вопрошает создатель. — Значит, ты про мое творение ёпфе!“ говоришь? А не будешь ты за то, рыло неумытое, на сей твари божьей ездить, а если и будешь, так хуже прочих». Сказав это, он коня поляку и подарил. Вот отчего польская конница самолучшая, а немцы, как пешкодралом за господом богом увязались — прощения просить, так наилучшею пехотою и стали.
— Вот это ваша милость весьма ловко вывела, — сказал пан Подбипятка.
Дальнейший обмен мнениями прервали вестовые, примчавшиеся с донесением, что к лагерю подходит еще какое-то войско, явно не казацкое, так как не со стороны Староконстантинова, а с противоположной, от реки Збруча идут. Часа этак через два отряды сии вошли с таким громом труб и барабанов, что князь даже разгневался и послал велеть им, чтобы угомонились, так как поблизости неприятель. Оказалось, что это пришел пан коронный стражник Самуэль Лащ, известный, кстати сказать, скандалист, обидчик, буян и забияка, однако солдат знаменитый. Привел он восемьсот человек такого же, как и сам он, пошиба: частью благородных, частью казаков, по каждому из которых, честно говоря, плакала виселица. Однако князя Иеремию солдатня эта не испугала — он знал, что в его руках ей придется преобразиться в послушных овечек, а удалью своей и мужеством покрыть все свои недостатки. Так что день оказался счастливым. Еще вчера князь, обескровленный уходом киевского воеводы, решил, пока не появятся новые подкрепления, военные действия приостановить и отойти на какое-то время в края поспокойнее, а сегодня он стоял во главе почти двенадцатитысячной армии, и хотя у Кривоноса войска было впятеро больше, однако, если учесть, что мятежные войска в большинстве состояли из черни, обе армии могли быть сочтены равными. Теперь князь даже и не думал об отдыхе. Запершись с Лащем, киевским воеводой, Зацвилиховским, Махницким и Осинским, он держал совет касательно дальнейших военных действий. Битву Кривоносу решено было дать назавтра, а ежели бы он не подоспел, тогда положили идти к нему сами.
Стояла уже глубокая ночь, и после многодневных дождей, столь докучавших солдатам под Махновкой, погода установилась превосходная. На темном своде небес роями сверкали золотые звезды. Месяц выкатился высоко и посеребрил все росоловецкие крыши. В лагере никто спать и не собирался. Все о завтрашней битве догадывались и готовились к ней, как ни в чем не бывало ведя приятные разговоры, распевая песни и многие для себя приятности предвкушая. Офицеры и товарищество познатнее, все в прекрасном настроении, расположились вокруг большого костра, не выпуская из рук чарки.
— Рассказывай же, ваша милость, далее! — просили они Заглобу. — Перешли, значит, вы Днепр, и что же? Каким образом вы до Бара-то добрались?
Пан Заглоба опрокинул кварту меду и сказал:
…Sed jam nox humida coela Praecipitat, suadentque cadentia sidera somnos, Sed si tantus amor casus cognoscere nostros Incipiam…[114]
— Мои милостивые государи! Да ежели бы я стал все как было рассказывать, то и десяти ночей не хватило бы, да и меду, я так думаю, тоже, ведь старое горло, как старую телегу, смазывать полагается. Довольно будет, если скажу я вашим милостям, что в Корсунь, в лагерь самого Хмельницкого, пошел я с княжною и из пекла этого целою и невредимою ее вывел.
— Господи боже мой! Ты, сударь, надо полагать, колдовал! — воскликнул Володыёвский.
— Это точно, малость колдовал, — ответил Заглоба. — Ибо искусству этому сатанинскому еще в младые лета в Азии у одной колдуньи выучился, каковая, влюбившись в меня, все arcana премудрости чернокнижной мне разгласила. Да только там особенно не поколдуешь, ибо чары на чары получались. Там же вокруг Хмельницкого ворожбитов и колдуний до черта! Они ему столько чертей в услужение поназвали, что он чертями этими, как холопьями, распоряжается. Спать пойдет — дьявол ему сапоги стаскивает, одежа запылится — черти ему ее хвостами выколачивают, а он еще спьяну — раз! — какому-нибудь по мордам! За то, мол, говорит, что служишь плохо!
Богобоязненный пан Лонгинус перекрестился и сказал:
— С ними силы ада, с нами небесные!
— Они бы и меня, нечистые, перед Хмельницким раскрыли — и кто такой, и кого веду, да я их некоим способом заклял, вот они и помалкивали. Еще опасался я, что узнает меня Хмельницкий, мы же с ним раза два в Чигирине у Допула сталкивались. Были и еще знакомые полковники, да что из того? Я ж худой стал, борода до пояса выросла, волоса до плеч, да еще одежка — вот меня никто и не узнал.
— Так ты, сударь, самого Хмельницкого видел и с ним разговаривал?
— Видал ли я Хмельницкого? Да собственными глазами, как вот вас! Он же меня послал на Подолье шпионить, манифесты мужичью по дороге раздавать. Пернач дал для безопасности от татар, так что из Корсуня я уже всюду мог ехать без опаски. Встретятся мне мужики или низовые, я им сразу пернач к носу и говорю: «Понюхайте это, дiтки, — и катитесь к дьяволу!» Велел я тоже всюду давать мне есть и пить досыта, а они давали и подводы тоже давали, чему я рад был и постоянно поэтому за бедняжкой княжной моей доглядывал, чтобы после столь великих мытарств и опасностей в себя пришла. И вот, значит, скажу я вашим милостям, прежде чем добрались мы до Бара, она уже таково откормилась, что народ в этом самом Баре чуть глаза на нее не проглядел. Есть там пригожих девиц достаточно, потому что шляхта отовсюду посъезжалась, но им до нее, как совам до ласточки. Любят ее, опять же, люди, да и вы, судари, полюбили б, когда б увидели.