Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжкое лицо ее вспыхнуло. Она сунула руку в широкий карман и, вытащив несколько зернышек, протянула перед собою ладонь. Невесть откуда появилась крапчатая птичка и, пробежав по руке Графини, вцепилась коготками в ее указательный палец и принялась боковыми клевками подбирать зерна с ладони.
– Но он же обязан каждый день обсуждать с тобой ритуал, разве не так? – сказала Фуксия. – Наставлять тебя. Он тут ни при чем, таков закон. Отцу приходилось заниматься этим, пока он был жив, – и его отцу тоже – всем приходилось. Ничего тут изменить он не может. Он должен рассказывать тебе, что написано в книгах, как бы это ни было скучно.
– Я его ненавижу, – сказал Титус.
– За что? За что? – вскричала Фуксия. – Как можно ненавидеть его лишь потому, что он исполняет свой долг? Ты же не ждешь, что он, после тысячи-то лет, сделает для тебя исключение? Или ты бы предпочел Баркентина? Неужели ты не замечаешь, каким стал нетерпимым? По-моему, он превосходно справляется со своей работой.
– Я его ненавижу! – повторил Титус.
– Скучно с тобой, – разгорячась, откликнулась Фуксия. – Ты кроме «я его ненавижу» другие слова знаешь? Чем он тебе нехорош? Ты ставишь ему в вину его внешность? Так? Если так, это низко и отвратительно!
Она тряхнула головой, отбрасывая с глаз черные волосы. Подбородок ее дрожал.
– О Господи! Господи! Титус, милый, ты думаешь, мне хочется ссориться с тобой? Ты же знаешь, я люблю тебя. Но ты несправедлив. Несправедлив. Ты ничего о нем не знаешь.
– Я ненавижу его, – сказал Титус. – Ненавижу его подлое, вонючее нутро.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
Шли месяцы, напряжение возрастало. Титус со Стирпайком так и оставались на ножах, хотя Стирпайк, истинное воплощение вкрадчивого благоразумия, чувств своих не выказывал и никак не обнаруживал перед Титусом и окружающими ненависти, питаемой им к этому не по годам развитому юнцу – юнцу, который, сам того не ведая, стоял между ним и вершиной его честолюбивых устремлений.
Титус с того дня, когда он, почти еще ребенком, в безмолвии классной комнаты бросил Стирпайку вызов и упал со своей парты в обморок, упорно цеплялся за опасное превосходство, добытое им при той удивительной, детской победе.
Каждый день, в Библиотеке, зачитывая Титусу детальные описания обязанностей, кои тому предстояло выполнить после школьных занятий, Стирпайк перелистывал тома перекрестных ссылок, точно и ясно истолковывая самые темные их места. До сей поры Распорядитель Церемоний строго придерживался буквы Закона. Однако ныне, занимая делавшее его почти неуязвимым положение единственного человека, имеющего доступ к томам ссылок и описаний процедур, он составлял распорядки обязанностей, которые намеревался замешать среди древних бумаг. Стирпайку удалось откопать кое-какие изначальные пергаменты и теперь ничто не мешало ему подделывать каллиграфический почерк и архаические написания слов, изобретая для Титуса обязанности и унизительные, и, по временам, довольно опасные, ибо они неизменно содержали хотя бы малую возможность того, что, исполняя их, юный Граф попадет в беду. Существовали, к примеру, лестницы давно уж не безопасные – существовали трухлявые балки и осыпающаяся каменная кладка. А кроме того, всегда можно было расшатать и ослабить узкие помости, тянувшиеся вдоль верхних стен замка, или еще каким-то образом устроить все так, чтобы Титус, выполняя подложную процедуру, рано или поздно сорвался с высоты – случайно – и расшибся насмерть.
А уж после гибели Титуса, после того, как Фуксия окажется в его руках, между Стирпайком и абсолютной, по сути своей, властью будет стоять в виде помехи одна только Графиня.
Конечно, враги у него еще останутся. Тот же Доктор, обладатель ума несколько более острого, чем то было желательно Стирпайку; да и сама Графиня, единственная, к кому он питал недоуменное, завистливое уважение, – не из-за ума ее, но по той причине, что она никакому анализу неподвластна. Что она собой представляет? О чем и как думает? Ум Стирпайка не имел точек соприкосновения с умом Графини. В ее присутствии он становился осторожным вдвойне. Они принадлежали к разным животным видам. И приглядывались друг к дружке с взаимной подозрительностью существ, лишенных общего языка.
Что касается Фуксии, та составляла лишь ступеньку на пути к власти. И тут Стирпайк превзошел самого себя. Сердце Фуксии наполняла теперь та же нежность, какой отличались его первые пробные шаги с их тонкими градациями, изысканными каденциями и возвышенной сдержанностью.
Они больше не встречались в сумерках – то там, то здесь, в самых разных местах. Уже в течение некоторого времени Стирпайк обставлял для собственного удовольствия очередную потайную комнату. Ныне их у него насчитывалось девять, разбросанных по всему замку, и только одна из них, просторная спальня-кабинет, была замку известна. Из прочих пять располагались в мало кому знакомых уголках Горменгаста, а три других, хоть и находились в местах наиболее населенных, оставались странно невидимыми, как гнездо вьюрка в сорняках и травах. Двери этих комнат выходили на самые оживленные пути замка, и однако ж, ни одну из них никогда не видели открытой. Видеть мог всякий, но не видел никто.
В одну из таких комнат – ту, которой он завладел совсем недавно и которую навещал лишь по ночам, когда коридор погружался в густое безмолвие, Стирпайк перенес несколько картин, кое-какие книги и комодик с мелкими ящиками, в которых он держал коллекцию накраденных драгоценностей и старых монет, набор ядов и разного рода секретные документы. Толстый багровый ковер устилал пол. Изящной работы столик и два кресла Стирпайк искусно отремонтировал, залечив раны, полученные ими за долгие годы. Как отличался этот интерьер от грубого каменного коридора снаружи с его колоннами по сторонам каждой двери и тяжко нависающими наподобие полок каменными блоками вверху.
Сюда-то и совершала Фуксия ночные походы – сердце ее колотилось, зрачки расширялись в темноте. Прикрытая абажуром лампа лила мягкий золотистый свет. Одна-две книги, тщательно подобранные, лежали, как бы случайно, там и тут. Необходимость в последний миг производить изменения в расположении предметов, коим надлежало придать комнате характер непринужденный, всегда досаждала Стирпайку. Он ненавидел неряшливость, как ненавидел любовь. Но сознавал при этом, что в той формальной, совершенной обстановке, какая доставляла наслаждение ему, Фуксия почувствует себя стесненно.
И все-таки Фуксия ощущала себя странно неуместной в этой исполненной вкуса и порядка западне. Ибо полностью устранить отражение своей холодности Стирпайк не мог. Фуксия казалась слишком живой – живой в смысле отличном от блестящей, ледяной живости ее друга, – живой на тот же пошиб, на какой любовь, подобно землетрясению или некой естественной, безгреховной стихии, несовместима с опрятным, упорядоченным миром. Как бы тихо ни сидела она в кресле, раскинув по плечам черные волосы, в ней сохранялась некая потаенная взрывная сила.
Но ей нравилось то, что она видела здесь. Нравилось все, чего не было в ней самой. Эта комната так не походила на Горменгаст. Когда Фуксия вспоминала свой старый захламленный чердак и комнаты, где жила теперь, с их полами, по которым валялись исписанные стихами листки, со стенами в рисунках, девушке начинало казаться, будто с нею что-то неладно.
А вспоминая о матери, ощущала – впервые в жизни – неловкость.
В одну из ночей, Фуксия, стукнув кончиками пальцев в дверь, не получила ответа. Она постучала снова, опасливо глянув вправо и влево по коридору. Стояла полная тишь. Ни разу еще ей не приходилось ждать дольше доли секунды. И тут прозвучал голос:
– Будьте осторожны, госпожа моя.
Услышав его, Фуксия дернулась, как от прикосновения раскаленного железа. Голос пришел ниоткуда. Шагов она не слышала. Трясясь от страха, Фуксия затеплила свечу, которую держала в руке, – шаг опрометчивый и рискованный. Никого рядом на было. Но вот кто-то стремглав побежал к ней издалека. Еще до того как она разглядела Стирпайка, Фуксия поняла – это он. Прошло лишь несколько мгновений и его быстрое, узкое, высокоплечее тело приблизилось, рука выхватила свечу, другая прибила пламя. Через миг ключ повернулся в замке, и Фуксия, получив пинок, влетела в комнату. В темноте Стирпайк запер дверь изнутри, но он успел уже яростно прошептать:
– Дура! – И это слово перевернуло мир. Все стало иным.
Хрупкое равновесие их отношений сменилось бурным смятением; тяжесть легла на сердце Фуксии.
Если б хрустальное, ослепительное здание, которое постепенно возводил Стирпайк, добавляя украшение к украшению, пока постройка, уравновесясь перед Фуксией во всей своей красе, не ослепила ее, как зримое свидетельство его расположения к ней, – если б изысканное это здание не было столь изысканным, столь хрустальным, столь совершенным, тогда обвал его на холодные камни не был бы и столь непоправим. Теперь же само вещество его разбилось, хрупкое, как стекло, на тысячи осколков.