Новый Мир ( № 11 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот критерии оценки (переоценки) произведений этого «единого текста» у Кондакова оказываются более чем традиционными. Либерально-«шестидесятническими», условно говоря.
Разумеется, «лесть начальству в доступной ему форме», как кто-то иронично определил соцреализм, не оправдана. Ни этически, ни эстетически. Но — настолько ли однозначно были связаны творческие неудачи писателей с их отношениями с властью? И был ли кризис, заметный у многих авторов в 1930-е, вызван только ужесточением цензуры — а не исчерпанием также модернистских поисков двух предшествующих десятилетий? Кризис, кстати, наблюдался и в литературе эмиграции того периода, где никакого цензурного контроля и партийного диктата не существовало.
Попытка увязать «сдачу и гибель» с его отношением к советской власти заметна, конечно, не у одного Кондакова. И Макушинский не прощает Блоку и Маяковскому их симпатий к большевикам. Да и у Зенкина читаешь вдруг в статье о Шкловском: советская власть «вынуждала его писать все менее точно, все более увлекаться „искусством не сводить концы с концами”». Да, Шкловский — с конца 1930-х — все менее читабелен. Но только ли в советской власти было дело? Следует ли исключать, что после двадцати лет яркой и крайне интенсивной литературной деятельности может просто начаться естественный спад? Совсем невозможно?
Речь не об оправдании режима. Но когда в книге Кондакова мы снова узнаем, что Сталин — злодей и недоучка, что все, что писалось в расчете на одобрение Сталина — плохо и нехудожественно, то чувство — словно десятый извод Белинкова перечитываешь. Или Сарнова. И уж совсем непонятно — при чем здесь постмодернизм?
Х. Ортега-и-Гасет. Миссия университета. Перевод с испанского М. Н. Голубевой, А. М. Корбута. М., Издательский дом Государственного университета — Высшей школы экономики, 2010, 144 стр. («Теория и практика образования»).
9 октября 1930 года Федерация студентов университетов Мадрида приглашает Ортегу прочесть лекции по университетской реформе.
Вероятно, в виде лекции этот поток размышлений воспринимался живее. Даже при плохой акустике в зале, на которую жалуется философ.
Университету требуются реформы. Университету и государству. (Трогательна та серьезность, с которой Ортега постоянно их сопрягает, университет и государство.) Не нужно бездумно копировать иностранные образцы организации университетов. Особенно немецкие. «При создании университета нужно опираться на студента, а не на знания и преподавателя». Причем «нужно исходить из среднего студента». Сократить лишние дисциплины, сократить научные исследования в университетах, усилить гуманитарную составляющую. Сделать из «факультета культуры» «ядро университета и всего высшего образования».
Стандартный набор благих пожеланий, которые звучат всякий раз, когда заходит речь о реформе высшего образования. Хуже всего то, что часть из них уже воплотилась. Не знаю, как насчет Испании («У нас в Испании, Испании, Испании в почете высшее образование…», как поется в песне). А на руинах советского университета все это даже бурно процвело. И опора на «среднего студента», и сокращение специальных предметов, чтобы не перегрузить его нежные мозги, и ползучая гуманитаризация.
В целом: второразрядный текст выдающегося философа.
К тому же, книга эта уже выходила. В Минске, в том же переводе, и доступна в сети [15] . Только убрано минское предисловие, в котором рассказывалось, что Ортега-и-Гассет родился от отца и матери. (Есть такая разновидность предисловий: предисловия для бедных. Точнее, для ленивых — кому лень в словарь лезть. Или в Википедию.) А вот статья Х.-Э. Санчеса «Хосе Ортега-и-Гасет как педагог», к сожалению, оставлена; наверное, без нее книжка уж совсем бы тоненькой была.
Правда, у Санчеса, кроме пересказа биографии (испанская разновидность «предисловия для ленивых»), есть еще аккуратный реферат сочинений Ортеги на педагогическую тему. Дело нужное — если бы не такой вот слог: «Потеря колоний наполнила испанцев горечью, печалью и пессимизмом».
Сочувствуешь, конечно. Не испанцам с их грустью, а русскому читателю.
Валентин Фердинандович Асмус. Составили В. А. Жучков и И. И. Блауберг. М., РОССПЭН, 2010, 479 стр. («Философия России второй половины ХХ в.»).
О том, как РОССПЭН издает Густава Шпета, мне уже приходилось писать [16] . И вот новый «кирпич»: Валентин Фердинандович Асмус.
Асмус, конечно, не Шпет, но его тоже жалко.
Книга эта, как и в случае с Ортегой, уже выходила. В другом издательстве и под более скромным названием. «Вспоминая В. Ф. Асмуса…» (М., «Прогресс-Традиция», 2001). Что вполне отвечало содержанию сборника, наполовину состоявшего из воспоминаний о философе (и воспоминаний самого философа, кстати, очень любопытных).
В предисловии к тому сборнику составители (почти те же, что и у нынешнего) сетовали, что «в силу разных обстоятельств» не смогли представить «богатый архив» Асмуса. И выражали надежду, что «со временем он будет тщательно исследован и откомментирован и в той или иной форме станет достоянием широкого круга читателей».
Время это так и не наступило. Снова, вероятно, помешали «разные обстоятельства». Жаль, что они не помешали переиздать эту книгу — раздув ее по сравнению с предыдущей почти в полтора раза.
За счет чего? Добавлено несколько статей Асмуса — но не из «богатого архива», а уже печатавшихся в других (и отнюдь не недоступных) изданиях. И пять мемуаров. Два из которых уже публиковались ранее, а остальные три ничего нового об Асмусе не сообщают. Единственное, что как-то содержательно отличает новый сборник от предыдущего, — это более полный список опубликованных работ ученого и три впервые опубликованных письма Асмусу Пастернака. Скажем так, не густо.
Зато при подготовке нынешнего издания составители снабдили зачем-то все воспоминания заглавиями в лучших традициях советско-газетного стиля. «Мужество человека и исследователя», «Подлинный ученый и педагог», «Наставник и творец».
Никто не спорит, что Асмус был фигурой незаурядной. Но вот чтобы «крупнейший русский философ ХХ века», «крупнейший отечественный мыслитель прошлого века, творивший в своем отечестве», «ученый с мировым именем»...
Смогли бы составители или мемуаристы назвать хотя бы одну-две оригинальные философские идеи у «крупнейшего русского философа ХХ века»? Или хотя бы одну-две по-новому сформулированные проблемы? Сомневаюсь.
Дело, думаю, не только в de mortius aut bene , aut nihil . Большинство из авторов воспоминаний пришли в философию в конце 1940 — 1950-х годах. Естественно, что Асмус, с его эрудицией, знанием классических и европейских языков, с элементарной порядочностью и доброжелательностью, значительно выделялся на фоне тогдашней философской профессуры. Об этом, почти дословно повторяя друг друга, пишут его бывшие ученики. «Типичный университетский профессор… Будто ненадолго приехавший к нам из Берлина, например, или из Кенигсберга…» (Ф. Т. Михайлов).
Уточним: «типичный университетский профессор из Берлина или Кенигсберга» не обучался ни в одном европейском университете (не его вина, конечно). Он, «последний московский философ» (так назвал его Пятигорский), перебрался в Москву из Киева уже на четвертом десятке, в 1927 году, когда все настоящие «московские философы» либо были выдворены из страны, либо выдавлены из философии. Да и в Москве Асмус оказывается отнюдь не в среде старой гуманитарной профессуры. Читает лекции в Комакадемии, публикуется в «Известиях», «Под знаменем марксизма», «Вестнике Коммунистической академии», «На литературном посту». Пишет, например, о «реакционной классовой установке» Шкловского и Эйхенбаума (статья «Эпос» в Большой советской энциклопедии, 1934 год, в новую книгу, понятно, не вошедшая). Обрушивается на символистов: «Мемуары Андрея Белого — сознательно или бессознательно — скрадывают, скрывают, затушевывают... контрреволюционную, по сути, борьбу русского символизма».
Конечно, не стал Асмус и «придворным философом». После разноса, которому подвергся его подготовленный к юбилею Маркса труд «Маркс и буржуазный историзм» (1934), он сосредотачивается на истории философии, эстетике, логике. Именно этого Асмуса — несколько «не в чести», старомодного отшельника — и запомнили те, кто слушал его в последние два десятилетия его жизни. Когда лучшим представителям поколений, приходивших в философию в последние сталинские и первые «оттепельные» годы, приходилось начинать почти с нуля. И особую, символическую важность приобретала фигура хранителя прежних, утерянных традиций. Любые детали и эпизоды, не монтирующиеся в этот поколенческий миф, естественно, легко забывались.