Жестяной барабан - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было раннее и опрятное октябрьское утро, какое может принести только северо-восточный ветер. Я рано покинул жилище мамаши Тручински и вышел на улицу, как раз когда Мацерат поднимал железные шторы над дверью лавки. Я встал рядом с ним, когда он отцепил крашеные зеленые планки и они с перестуком взлетели кверху, я был награжден облаком колониальных запахов, накопившихся за ночь внутри лавки, после чего получил утренний поцелуй Мацерата.
Еще прежде чем показалась Мария, я пересек Лабесвег, отбрасывая к западу длинную тень на мостовую, ибо справа, на востоке, над Макс-Хальбе-плац, собственными силами затаскивало себя наверх солнце, используя при этом тот же прием, который, надо полагать, применил в свое время барон Мюнхгаузен, когда за косу вытащил себя из болота.
Тот, кто подобно мне знал зеленщика Греффа, был бы точно так же удивлен, увидев, что об эту пору витрины и двери его лавки еще завешены и заперты. Правда, последние годы мало-помалу превратили Греффа в человека чудаковатого, однако официальные часы работы он до сих пор пунктуально соблюдал. Уж не заболел ли он, подумал Оскар, но тотчас отогнал эту мысль. Ибо как мог Грефф, который еще минувшей зимой, пусть даже менее регулярно, чем в былые годы, все-таки вырубал дыры во льду и принимал морскую ванну, как мог этот сын природы, несмотря на некоторые признаки старения, взять и заболеть за одну ночь? Право отлеживаться в постели широко использовала его жена, к тому же я знал, что Грефф вообще презирает мягкие постели и предпочитает спать на походных раскладушках либо на жестких нарах. Да и вообще на свете не было и не могло быть болезни, способной приковать зеленщика к постели.
Я встал перед запертой лавкой Греффа, оглянулся на нашу, заметил, что Мацерат там, внутри, и лишь после этого осторожно выбил несколько тактов, рассчитывая на тонкий слух Греффихи. Шуму понадобилось немного, и вот уже открылось второе окно справа от двери. Греффиха -в ночной сорочке, голова вся в папильотках, к груди прижата подушка возникла над цветочным ящиком с ледянками.
Дак заходи, Оскархен! Чего ты ждешь, когда на улице такая холодрынь?!
Вместо объяснения я ударил барабанной палочкой по жестяному ставню, закрывавшему витрину.
-Альбрехт! -закричала она. -Альбрехт, ты где? Что с тобой?
Не переставая звать своего мужа, она покинула оконный проем, захлопнула двери, я услышал, как она громыхает внутри лавки, и сразу после этого она завела свой крик. Она кричала в подвале, но я не мог со своего места увидеть, почему она кричит, поскольку подвальный люк, куда в дни завоза -все реже за последние военные годы -засыпали картофель, тоже был закрыт. Прижавшись глазом к пропитанным смолой балкам вокруг люка, я увидел, что в подвале горит свет. Еще я увидел кусок лестницы, ведущей в подвал, и там лежало что-то белое, не иначе подушка Греффихи, догадался я.
Наверное, она обронила подушку на лестнице, потому что самой ее в подвале не было, а крик ее уже доносился из лавки и, немного спустя, из спальни. Она сняла телефонную трубку, она кричала и набирала номер, потом кричала в трубку, но Оскар не понял, о чем она кричит, он только подхватил слово "несчастье", адрес "Лабесвег, 24" она выкрикнула несколько раз, потом повесила трубку, не прекращая крик, все в той же ночной сорочке, без подушки, но с папильотками заполнила оконный проем, перелив и самое себя, и все свои столь хорошо мне знакомые богатства в цветочный ящик с ледянками, хлопнула обеими руками по мясистым, бледно-красным стеблям и закричала поверх ящика, так что улица стала тесной, и Оскар уже подумал: вот сейчас она тоже начнет резать голосом стекло, но все окна остались целы. Они просто распахнулись, и к лавке начали стекаться соседи, женщины громко вопрошали друг друга, мужчины спешили, часовщик Лаубшад, успевший лишь наполовину засунуть руки в рукава пиджака, старик Хайланд, господин Райсберг, портной Либишевски, господин Эш из ближайшего подъезда и даже Пробст, не парикмахер Пробст, а торговец углем, явился со своим сыном. В белом халате прямо из-за прилавка примчался Мацерат, в то время как Мария с маленьким Куртом на руках осталась стоять в дверях нашей лавки.
Мне не стоило труда затеряться в толпе возбужденных взрослых, чтобы таким образом не угодить в руки Мацерату, который меня разыскивал. Он и еще часовщик Лаубшад были первыми, кто решился подойти к двери. Люди пытались залезть в квартиру через окно. Но Греффиха никому не давала залезть наверх, не говоря уже о том, чтобы внутрь. Царапаясь, кусаясь и рассыпая удары, она находила, однако, время, чтобы кричать все громче и громче и отчасти даже вполне членораздельно. Сперва должна прибыть "скорая помощь", она уже давно туда позвонила, звонить больше незачем, уж она-то знает, как поступать в таких случаях. А им всем лучше позаботиться о собственных делах. И без того одна срамота, чистое любопытство, ничего, кроме любопытства, сразу видно, куда деваются друзья, когда нагрянет беда. Но в ходе своих причитаний она, видно, углядела меня среди собравшихся перед ее окном, ибо окликнула меня и, стряхнув с подоконника мужчин, протянула ко мне голые руки. И кто-то -Оскар по сей день уверен, что это был часовщик Лаубшад -поднял меня, хотел против воли Мацерата передать ей, но перед самым цветочным ящиком Мацерат чуть не перехватил Оскара, а тут в него уже вцепилась Лина Грефф, прижала к своей теплой сорочке и перестала кричать, лишь плакала, поскуливая, и вздыхала, все так же поскуливая.
Как вопли фрау Грефф подбили соседей превратиться в возбужденную, бесстыдно жестикулирующую толпу, так ее тонкое хныканье превратило их в толпу молчащую, смущенно шаркающую ногами, почти не смевшую смотреть в лицо рыданиям и все свои надежды, все любопытство, все участие возлагавшую на поджидаемую карету "скорой помощи".
Вот и Оскару хныканье Греффихи было неприятно. Я попытался съехать вниз, чтобы не внимать ее страдальческим всхлипам с такого близкого расстояния. Мне удалось отцепиться от нее и полуприсесть на ящик с цветами. Но Оскар слишком глубоко сознавал, что за ним следят, потому что в дверях нашей лавки стояла Мария с ребенком на руках. Тогда я отказался и от этого сидения, понял всю неловкость своей позы, думал при этом лишь про Марию -соседи меня не интересовали, -оттолкнулся от греффовского берега, который, на мой взгляд, слишком уж сотрясался и символизировал кровать.
Лина Грефф не заметила моего бегства, либо не нашла в себе сил, чтобы удержать маленькое тельце, которое долгое время усердно служило ей заменой. Может, она смутно чувствовала, что Оскар навсегда от нее ускользает, что от ее крика родился на свет звук, который, с одной стороны, воздвиг стену и шумовую кулису между ней, прикованной к постели, и ее барабанщиком, с другой -обрушил уже существовавшую стену между мной и Марией.
Я стоял посреди греффовской спальни. Барабан висел на мне криво и неуверенно. Оскар знал эту комнату, он мог бы наизусть продекламировать ярко-зеленые обои хоть в длину, хоть в ширину. На табуретке еще остался тазик для умывания с серой мыльной пеной после вчерашнего. Все вещи остались на прежних местах, и однако захватанные, просиженные, пролежанные, поцарапанные предметы меблировки казались мне свежими или по меньшей мере освеженными, словно все, что на четырех столбиках либо ножках недвижно лепилось к стенам, только и ждало, когда Лина Грефф сперва издаст крик, потом заскулит высоким голосом, чтобы обрести новый, пугающе холодный глянец.
Дверь в лавку была распахнута. Оскар, правда, не хотел, но все же позволил увлечь себя в пропахшее сухой землей и луком помещение, которое дневной свет, что проникал сквозь щели в закрытых ставнях, нарезал на части с помощью плясавших в этих полосах света пылинок. Поэтому большинство шумовых и музыкальных поделок Греффа оставалось в полумраке, и лишь на некоторые детали, на колокольчик, на фанерные распорки, на основание барабанной машины падал свет, демонстрируя мне застывшие в равновесии картофелины.
Откидная дверца, которая, точно как у нас, закрывала вход в погреб позади прилавка, была открыта, ничто не поддерживало дощатую крышку, вероятно откинутую Греффихой в ее вопящей спешке, только крючок она не засунула в скобу на прилавке. Легким толчком Оскар мог бы уронить крышку и тем запереть подвал.
Я недвижно стоял за досками, источающими запах пыли и тлена, вперив глаза в тот освещенный резким светом четырехугольник, который обрамлял часть лестницы и часть бетонного пола. В этот квадрат сверху и справа вторгался ступенчатый помост, вероятно новое приобретение Греффа, ибо при моих прежних случайных визитах в погреб я этого сооружения ни разу не видел. Впрочем, ради одного только помоста Оскару едва ли стоило так долго и так неподвижно устремлять свой взгляд в недра погреба, когда бы из правого верхнего угла картины не выдвинулись два наполненных изнутри и странно укороченных шерстяных носка в черных шнурованных башмаках. Я сразу признал походные башмаки Греффа, хоть и не мог разглядеть подметки. Не может быть, чтобы это Грефф, готовый к походу, стоял там в подвале, подумал я, потому что ботинки у него совсем не стоят, потому что они свободно парят над помостом, разве что вертикально развернутым книзу носкам башмаков удается, хоть и с трудом, касаться досок. Итак, в течение одной секунды я представлял себе Греффа, стоящего на цыпочках, ибо от такого спортивного, близкого к природе человека вполне можно было ожидать, что он способен на это хоть и комическое, но весьма трудное упражнение.