Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Гусаров этот из таких, знаете, как будто «блажен муж», а на самом деле — «векую шаташася»…
— Вы уже знаете? — спросила Татьяна Гогина, входя в комнату, — Самгин оглянулся и едва узнал ее: в простеньком платье, в грубых башмаках, гладко причесанная, она была похожа на горничную из небогатой семьи. За нею вошла Любаша и молча свалилась в кресло.
— Что это мы знаем? — спросил Суслов, осматривая ее и Любашу. Любаша сердито фыркнула;
— Он — зубатовец, Гусаров-то…
— Позвольте! — беспокойно и громко сказал Суслов. — Такие вещи надо говорить, имея основания, барышни!
— Он- дурак, но хочет играть большую роль, вот что, по-моему, — довольно спокойно сказала Татьяна. — Варя, дайте чашку крепкого чая Любаше, и я прогоню ее домой, она нездорова.
Суслов, нетерпеливо стуча ложкой по косточкам своих пальцев, спросил ее:
— Нуте-с?
— Там, в Кремле, Гусаров сказал рабочим речь на тему — долой политику, не верьте студентам, интеллигенция хочет на шее рабочих проехать к власти и все прочее в этом духе, — сказала Татьяна как будто равнодушно. — А вы откуда знаете это? — спросила она.
— Нет, сначала вы, — вам-то как это известно? — торопливо проговорил Суслов.
— Я стояла сзади его, когда он говорил, я и еще один рабочий, ученик мой.
— Так, — сказал Суслов, глядя на Клима. Прошло несколько секунд неприятнейшего, ожидающего молчания. Потом Самгин, усмехаясь, напомнил:
— А еще недавно он утверждал необходимость фабричного террора.
Варвара ставила термометр Любаше, Кумов встал и ушел, ступая на пальцы ног, покачиваясь, балансируя руками. Сидя с чашкой чая в руке на ручке кресла, а другой рукой опираясь о плечо Любаши, Татьяна начала рассказывать невозмутимо и подробно, без обычных попыток острить.
— Слушало его человек… тридцать, может быть — сорок; он стоял у царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро. Один рабочий отметил это, сказав соседу:
«Опасается парень пошире-то рот раскрыть». Они удивительно чутко подмечали всё.
— Ну, а как вообще были настроены? — спросил Суслов.
— Мне кажется — равнодушно. Впрочем, это не только мое впечатление. Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй, вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда: «Идем, сказал, в незнакомый лес по грибы, может быть, будут грибы, а вернее — нету; ну, ничего, погуляем».
Варвара хотела зажечь огонь.
— Подожди, — сказал Самгин, хотя в комнате было уже сумрачно.
Суслов, потирая руки, тихонько засмеялся.
— Я никаких высоких чувств у рабочих не заметила, но я была далеко от памятника, где говорили речи, — продолжала Татьяна, удивляя Самгина спокойным тоном рассказа. Там кто-то истерически умилялся, размахивал шапкой, было видно, что люди крестятся. Но пробиться туда было невозможно.
— Тридцать восемь и шесть, — громко объявила Варвара, — Суслов поднял руку и прошипел:
— Шш!
«Ведет себя, как хозяин», — отметил Клим. Прервав рассказ, Гогина начала уговаривать Любашу идти домой и лечь, но та упрямо и сердито отказалась.
— Отстань; уйду, когда расскажешь.
— Но уж вы, Сомова, не мешайте, — попросил Суслов — строго попросил. — Ну-с, дальше, Гогина! — сказал он тоном учителя в школе; улыбаясь. Варвара села рядом с ним.
— В закоулке, между монастырем и зданием судебных установлений, какой-то барин, в пальто необыкновенного покроя, ругал Витте и убеждал рабочих, что бумажный рубль «христиански нравственная форма денег», именно так и говорил…
Суслов обрадовался, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал сквозь смех:
— Это он, болван, из записки Сергея Шарапова о русских финансах. Вы слышите, Самгин? Вот как, а? Это — рабочим-то говорить о христиански нравственном рубле. Эх, эк-кономисты…
— Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, — рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. — Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, — сказала она Самгину. — Я очень боялась, что он меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно… Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин подумал: зачем нужно было ей толкаться среди рабочих, ей, щеголихе, влюбленной в книги Пьера Луиса, поклоннице эротической литературы, восхищавшейся холодной чувственностью стихов Брюсова.
— Странно они осматривали все, — снова заговорила Татьяна, уже с опенком недоумения, — точно первый раз видят Кремль, а ведь, конечно, многие, если не все, бывали в нем пасхальными ночами. Как будто в чужой город пришли. Или — квартиры снимают. Какой-то рабочий сказал: «А дома-то не больно казисты». Интересная старуха была там, огромная, хромая, в мужском пальто и, должно быть, глуховата, все подставляла ухо тем, кто говорил с нею. Лицо — опухшее, совершенно неподвижно, глаза почти незаметны; жуткое лицо! Она все допрашивала:
«Чего они обещают?» И уговаривает: «Вы, мужики, не верьте. Я — крепостная была, я — знаю, этот царь обманул народ. Глядите, опять обманут».
Суслов снова захлебнулся тихим смехом:
— Я знаю ее! Это — Катерина Бочкарева. Хромая, да? Бедро разбито? Ну, да!
— Рабочие уговаривали ее: «А ты не кричи!»
— Она! Слова ее! Жива! Ей — лет семьдесят, наверное. Я ее давно знаю, Александра Пругавина знакомил с нею. Сектантка была, сютаевка, потом стала чем-то вроде гадалки-прорицательницы. Вот таких, тихонько, но упрямо разрушавших идею справедливого царя, мы недостаточно ценим, а они…
Любаша вдруг выскочила из кресла, шагнула и, взмахнув руками, точно бросаясь в воду, повалилась; если б Самгин не успел поддержать ее, она бы с размаха ударилась 6 пол лицом. Варвара и Татьяна взяли ее под руки и увели.
— Ведь вот какая упрямая, — обиженно сказал Суслов, — ей надо лечь, а она сидит!
Он подвинулся к Самгину и тотчас же спросил:
— Что — этот Гусаров — в организации, в партии?
— Не знаю. Не думаю, — ответил Самгин, чувствуя, что рассказ Татьяны странно взволновал его и даже как будто озлобил.
— Негодяй какой, — проворчал Суслов сквозь зубы. — Ну, а вы, Самгин, что думаете о манифестации?
— Я ведь не был в Кремле, — неохотно начал Самгин, раскуривая папиросу. — Насколько могу судить, Гогина правильно освещает: рабочие относились к этой затее — в лучшем случае — только с любопытством…
— Мм, — недоверчиво промычал дядя. Миша.
— Я стоял в публике, они шли мимо меня, — продолжал Самгин, глядя на дымящийся конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к публике, и вдруг, с увлечением, стал говорить о ней.
— Мне кажется, что многие из толпы зрителей чувствовали себя предаваемыми, то есть довольно определенно выражали свой протест против заигрывания с рабочими. Это, конечно, инстинктивное…
— Классовое, думаете? — усмехнулся Суслов. — Нет, батенька, не надейтесь! Это сказывается нелюбовь к фабричным, вполне объяснимая в нашей крестьянской стране. Издавна принято смотреть на фабричных как на людей, отбившихся от земли, озорных…
Его вставки, мешая говорить, раздражали Самгина. И, поддаваясь раздражению, Клим продолжал:
— Взгляд — вредный. Стачки последних лет убеждают нас, что рабочие — сила, очень хорошо чувствующая свое значение. Затем — для них готова идеология, оружие, которого нет у буржуазии и крестьянства.
— Будто бы нет? — вставил Суслов, поддразнивая. Но Самгин уже не слушал его замечаний, не возражал на них, продолжая говорить все более возбужденно. Он до того увлекся, что не заметил, как вошла жена, и оборвал речь свою лишь тогда, когда она зажгла лампу. Опираясь рукою о стол, Варвара смотрела на него странными глазами, а Суслов, встав на ноги, оправляя куртку, сказал, явно довольный чем-то:
— А вы, Самгин, не очень правоверный марксист, оказывается, и даже…
Он с улыбкой проглотил конец фразы, пожал руку Варвары и снова обратился к Самгину.
— Не ожидал. Тем приятнее. Когда он ушел, Самгин спросил жену:
— Что это ты как смотришь?
— Слушала тебя, — ответила она. — Почему ты говорил о рабочих так… раздраженно?
— Раздраженно? — с полной искренностью воскликнул он. — Ничего подобного! Откуда ты это взяла?
— Из твоего тона, слов.
— Во-первых — я говорил не о рабочих, а о мещанах, обывателях…
— Да, но ты их казнил за то, что они не понимают, чем грозит для них рабочее движение…
— Они это понимают, но…
— Что — но?
— Они — бессильны, и это — порок.
— Не понимаю, — почему порок?
— Бессилие — порок.
Зеленые глаза Варвары усмехнулись, и голос ее прозвучал очень по-новому, когда она, вздохнув, сказала: