Из истории русской, советской и постсоветской цензуры - Павел Рейфман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В приведенных отрывках много интересного и значимого, перекликающегося с точкой зрения Чаадаева. Здесь и характеристика прошлого России, православия, мысли о том, что Россия долго оставалась Европе чужой, и размышления о предназначении России, об её всегдашнем сознании необходимости сблизиться с Европой, Чаадаеву противоречащие, и оценка воздействия французской литературы на другие страны и Россию, о созревании общества для «великого разрушения» и роли литературы в этом созревании. Во всяком случае, в статье затронут комплекс идей, отразившихся в письмах Пушкина к Чаадаеву. Исследователь Л. Вольперт считает, что статья «О ничтожности литературы русской» — наметки замысла Пушкина: написать историю французской литературы.
И, наконец, статья Пушкина «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной». Пушкин подробно цитирует Лобанова, выдвигающего обвинения в адрес русской литературы: «Беспристрастные наблюдатели. — утверждает Лобанов, — носящие в сердцах своих любовь ко всему, что клонится к благу отечества, преходя (так!) в памяти своей всё, в последнее время ими читанное, не без содрогания могут сказать: есть в нашей новейшей словесности некоторый отголосок безнравия и нелепостей, порожденных иностранными писателями». Пушкин продолжает цитировать Лобанова. Тот с трибуны Российской академии восклицает: «ужели жизнь и кровавые дела разбойников, палачей и им подобных, наводняющих ныне словесность <…> представляются в образец для подражания? <…> Ужели истощилось необъятное поприще благородного, назидательного, доброго и возвышенного, что обратились к нелепому, отвратному (?), омерзительному и даже ненавистному?». (400. Курсив и вопросительный знак в цитиеуемом тексте Лобанова- ПР).
По словам Пушкина, подобные тенденции в русской литературе Лобанов связывает с воздействием на нее литературы французской, которая формировалась под влиянием революционных событий: «Для Франции, — пишет г. Лобанов, — для народов, отуманенных гибельною для человечества новейшею философиею, огрубелых в кровавых явлениях революций и упавших в омут душевного и умственного разврата, самые отвратительные зрелища <…> не кажутся им таковыми; ибо они давно ознакомились и, так сказать, срослись с ними в ужасах революций» (401).
Как пример подобных писателей Лобанов, следуя мнению «эдимбургских журналистов», называет имена Эжена. Сю и Жюль Жанена, а также драму В. Гюго «Лукреция Борджия»: «гнуснейшая из драм, омерзительнейший хаос ненавистного бесстыдства и кровосмешения» (401). Пушкин отнюдь не является почитателем названных авторов, даже Гюго, хотя в другой статье высказывает мнение, что тот — «поэт и человек с истинным дарованием» (265). Не является Пушкин и сторонником «ужасов революций». Но он резко осуждает нападки Лобанова. И на французский народ. И на французскую литературу: «Спрашиваю; можно ли на целый народ изрекать такую страшную анафему?». И называет совсем иные имена, чем Лобанов: Расина, Фенелона, Паскаля, Монтескье, Шатобриана, Ламартина, Нибура, Тьери, Гизо и других, составляющих славу Франции. Пушкин утверждает, что французский народ, «который оказывает столь сильное религиозное стремление, который так торжественно отрекается от жалких скептических умствований минувшего столетия, — ужели весь сей народ должен ответствовать за произведения нескольких писателей, большею частию молодых людей, употребляющих во зло свои таланты…?» (402).
Пушкин не одобряет таких писателей, но он резко протестует против того, чтобы по их произведениям оценивали французскую литературу и французский народ: «Нельзя требовать от всех писателей стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких предметах, а не о других <…> закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем <…> Требовать от всех произведений словесности изящества или нравственной цели было бы то же, что требовать от всякого гражданина беспорочного житья и образованности. Закон постигает одни преступления, оставляя слабости и пороки на совесть каждого» (402-03). Высказывая такие мысли, Пушкин, по сути, выходит за рамки обвинений Лобанова французской литературы. Здесь уже затрагивается вопрос и о русской, и о цензуре.
Пушкин пишет о том, что современная французская поэзия на русскую влияла слабо, что оригинальные романы, имевшие наибольший успех, принадлежат к роду нравоописательных и исторических: «Лесаж и Вальтер Скотт служили им образцами, а не Бальзак или Жюль Жанен. Поэзия осталась чужда влиянию французскому». Она ближе поэзии германской «и гордо сохраняет свою независимость от вкусов и требований публики» (405).
Пушкин останавливается на нападках Лобанова на современную русскую словесность. Он цитирует высказывания Лобанова, который видит в ней «сбивчивость, непроницаемую тьму и хаос несвязных мыслей» в теории, «совершенную безотчетность, бессовестность, наглость и даже буйство» в литературных приговорах: «Приличие, уважение, здравый ум отвергнуты, забыты, уничтожены». Литературная критика «ныне обратилось в площадное гаерство, в литературное пиратство, в способ добывать себе поживу из кармана слабоумия дерзкими и буйными выходками, нередко даже против мужей государственных, знаменитых и гражданскими и литературными заслугами. Ни сан, ни ум, ни талант, ни лета, ничто не уважается» (405-06). Не исключено, что Лобанов, перечисляя писателей, «преданных глумлению», имеет в виду и оценки Белинского, высказанные в частности в «Литературных мечтаниях» — ПР.
Лобанов приходит к выводу, что огромный труд искоренения всего перечисленного им зла — дело цензуры. Но ей одной не справиться. Поэтому Лобанов призывает всех добросовестных писателей, просвещенных жителей России, а прежде всего Академию, учрежденную «для наблюдения нравственности, целомудрия и чистоты языка», принять участие «в сем трудном подвиге», «неослабно обнаруживать, поражать и разрушать зло» (408. Курсив Лобанова — ПР).
Возражая Лобанову, Пушкин утверждает, что в России нет множества безнравственных книг, писателей, ухищряющихся ниспровергнуть законы и что нельзя «укорять у нас цензуру в неосмотрительности и послаблении»: «Мы знаем противное. Вопреки мнению г. Лобанова, ценсура не должна проникать все ухищрения пишущих». Далее Пушкин цитирует цензурный устав (параграф 6), где речь идет о том, что цензура должна обращать внимание на видимую цель и намерение автора, явный смысл речи, «не дозволяя себе произвольного толкования оной в дурную сторону» (409. Курсив устава — ПР). Этот параграф, по словам Пушкина, — «основное правило нашей ценсуры». Без него «не было бы возможности напечатать ни одной строчки, ибо всякое слово может быть перетолковано в худую сторону». Пушкин прекрасно знает, что этот параграф далеко не всегда соблюдается (об этом писал и Никитенко в своем «Дневнике»), но он умело использует его, возражая Лобанову, давая свое толкование обязанностей цензуры: «Ценсура есть установление благодетельное, а не притеснительное; она есть верный страж благоденствия частного и государственного, а не докучливая нянька, следующая по пятам шалливых (так!) ребят» (409-10).
Обращу внимание на некоторые детали статьи о Лобанове. Общий смысл её и позиция Пушкина понятны. Но для меня важны два момента: Пушкин с сочувствием относится к «сильному религиозному стремлению», происходящему во Франции (а ведь оно католическое); Пушкин, отмечая как заслугу отречение французов «от жалких скептических умствований минувшего столетия», осуждая многое в современной французской литературе, не изменяет своего положительного отношения к французскому народу, французскому просвещению и словесности, к их прошлому и настоящему. Его ответ на антифранцузские, антизападнические нападки Лобанова отчетливо свидетельствует об этом.
Но вернемся к вопросу об отношении Пушкина к «Философическому письму» Чаадаева, напечатанному в «Телескопе», вернее, следует говорить о комплексе писем. В молодости Пушкин и Чаадаев — друзья, единомышленники, сторонники свободы. Пушкин посвящает Чаадаеву несколько стихотворений, в том числе знаменитое послание («Любви, надежды, тихой славы»). К 30-м годам они менее близки, но иногда встречаются. 2 января 1831 г. Пушкин посылает Чаадаеву «Бориса Годунова», только что поступившего в продажу (в конце декабря), с короткой французской надписью (поздравление с Новым годом) и с обращением «друг мой». Поэт просит Чаадаева высказать свое мнение о «Годунове» (833). Оба изменились. Чаадаев стал философом, религиозным мыслителем, перешел в католичество. Его раздумья о России, ее истории, об ее месте среди других европейских народов отразились в «Философических письмах». Пушкин познакомился с некоторыми из них уже летом 1831 г. Он принимает участие в попытках Чаадаева их издать. Позднее, из писем Нащокину, видно, что Пушкин знал, где живет Чаадаев в Москве («на Дмитровке против церкви»). 6 июля 1831 г. еще одно письмо Пушкина к Чаадаеву. Тоже по-французски и начинается теми же словами: «Друг мой». Письмо сравнительно подробное, затрагивающее важные философские проблемы. Пушкин объясняет, почему он пишет по-французски: чтобы говорить с Чаадаевым «на языке Европы, он мне привычнее нашего» (841), Думается, что французский язык определяется и важностью темы, обращением к философским проблемам. Письмо Пушкин рассматривает как продолжение бесед с Чаадаевым, начатых в свое время в Царском Селе. Речь идет об издании 6-го и 7-го «Философического письма», которые Чаадаев собирался напечатать при поддержке Блудова (товарища министра просвещения Ливена), у книготорговца Беллизара. Об этом Чаадаев хотел хлопотать через Пушкина, но дело затягивалось, и он попросил вернуть рукопись. «Но что будете вы с ней делать в Некрополе?» — спрашивал Пушкин у Чаадаева (Некрополисом тот называл Москву). «Оставьте мне ее еще на некоторое время. Я только что перечел ее“. Начинается серьезный разговор о рукописи “ Философических писем». Видно, что Пушкин прочитал, перечитал их и собирается, вероятно, еще раз перечитать. Он обращает внимание «на отсутствие плана и системы», но форма письма, по его мнению, «дает право на такую небрежность и непринужденность». Поэту кажется, что начало писем «слишком связано с предшествовавшими беседами и мыслями, ранее развитыми, очень ясными и несомненными для вас, но о которых читатель не осведомлен. Вследствие этого мало понятны первые страницы, и я думаю, что вы бы хорошо сделали, заменив их простым вступлением или же сделав из них извлечение».