Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в. - Екатерина Михайловна Болтунова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достаточно быстро в обществе этого периода сформировалось представление, которое, пожалуй, лучше всего выразил Пушкин, характеризовавший одну из своих польских знакомых – упоминавшуюся графиню Зубову – следующим образом: «кокетка польская, то есть очень неблагопристойная»[1382]. В этом отрывке поэт сделал синонимичными выражения «кокетка польская» (полька) и «неблагопристойная». Нравы польских дворянок в русских текстах характеризовались понятием «легкомысленность». Так, сибирский генерал-губернатор И. Б. Пестель, стремясь остановить сына – будущего декабриста – от сватовства к дочери генерала И. О. Витта Изабелле, излагал свою мысль в следующих выражениях: «Полячки известны своим легкомыслием. Сколько среди них разводившихся по несколько раз, даже их закон облегчает эти расставания. Полячка, ежедневно видя дурные примеры, легко к ним привыкает. Воспитанная в такой семье, как у Потоцких, было бы чудом, если бы молодая особа имела настоящие принципы, делающие совместную жизнь счастливой. Я не верю в чудеса в таких случаях и опасаюсь, как бы Ваши зеленые очки не заставили Вас увидеть зеленым то, что является черным, или наоборот»[1383]. Впрочем, чаще всего разговор о характере польских женщин обретал форму ироничного комментария или скрытого указания на распущенность. Так, один из современников, зафиксировавший на страницах своих записок рассуждения одного из знакомых о Польше как «стране патриархальной невинности», сопроводил это воспоминание словами: «О невинности польских нравов я кое-что слыхал от наших офицеров, да и сам был на Волыни и в Подолии»[1384]. И. И. Дибич, предупреждая Николая I о том, что поляки могут устроить ему «западню», рассуждал о «громадной власти», присущей в этой стране женщинам, которые наделены «чем-то вроде рыцарского духа… весьма мало похожего, однако, на дух рыцаря без страха и упрека»[1385]. Сам император, упоминавший в своей переписке К. Собаньскую, не менее иронично замечал: «…под видом преданности она преследовала лишь свои особые польские выгоды и была не более верна Империи как подданная, чем Витту как любовница»[1386].
Скандализировавшая русское общество история присутствия в свете разведенных польских дам, свободных в выборе стратегий выстраивания частной жизни, нашла свое отражение не только в документах личного происхождения, создателями которых были приближенные императора, высокие чины или петербургские аристократы. Показательно стихотворение «Солдатская песня», поднесенное И. Ф. Паскевичу на взятие Варшавы в 1831 г. и подписанное фамилией Сиянов. В нем Польша выступает в образе женщины с дурным характером, стремящейся получить развод:
Взбеленясь от злаго нрава,
Царства Русского Жена,
Расходилась вдруг Варшава –
Бунтовщица издавна.
Всех рабов своих набатом
Под знамена собрала,
Наделила их булатом
И на Русь войной пошла.
Захотелось ей развода,
Быть чтоб полной госпожой,
Да разводы брать не мода
На Руси у нас святой!
И пошли, с крестом, с молитвой,
Мы мятежницу карать;
Закален меч Русской битвой:
Поляку ль его сломать?
…
И затейница Варшава,
Второпях забыв развод,
Как ощипанная Пава,
Со стыдом поджала хвост…[1387]
Очевидно, что образ, предложенный в этом стихотворении, представляет собой альтернативу трактовки из известного стихотворении Е. Ростопчиной «Насильный брак», где Польша предстает прекрасной женщиной, силой удерживаемой в опостылевшем браке. Примечательно, что трактовка Сиянова, выстроенная в той же нарративном схеме (отношения России и Польши представлены как брак), но с совершенно иными коннотациями, существенно более ранняя. Возможно, основой формирования восприятия взаимоотношений России и Польши как неудачного брака стали позиции, реализованные как раз в подобных текстах второго и третьего ряда, а Ростопчина лишь поменяла полюса оценки[1388].
Перейдем, однако, от рассуждений критиков к представлениям увлеченных и очарованных[1389]. Восхищение, которое вызывали польские дамы в России, принято связывать с красотой этих женщин. Так, графиня Р. С. Эдлинг, составившая портрет одной из польских фавориток императора Александра, описывала ее как идеал красоты: «Среди обольстительных нарядов являлась Нарышкина, украшенная лишь собственными прелестями и ничем иным не отделявшаяся от толпы… Она держала себя особняком, ни с кем почти не говорила и опустив прекрасные глаза свои, как будто для того, чтобы под длинными ресницами скрывать от любопытства зрителей то, что было у нее на сердце. С умыслом или просто это делалось, от того она была еще прелестнее и заманчивее и такой прием действовал сильнее всякого кокетства»[1390]. Такие описания – подлинная красота, не нуждающаяся в «огранке», способная затмить окружающую ее искусственность и заставить восхищаться, – распространены в текстах начала XIX столетия. Однако если воспринимать эти эмоциональные проявления, повторяющиеся в рамках одного общественного круга в один и тот же период времени, как явление социальное, то возникает вопрос: что стояло в данном случае за категорией «красота»? Судя по имеющимся материалам, сложившееся представление было связано с указанием на женскую субъектность и отсылками к явлениям, которые были маркированы как сугубо европейские.
Примером может служить замечательный источник – «Письма из Сибири» М. С. Лунина. Служивший в Гродненском гусарском полку будущий декабрист был долгое время влюблен в Н. А. Потоцкую (в замужестве Сангушко), с которой познакомился еще в начале 1820‐х гг. в Варшаве. К образу Потоцкой Лунин обращался, уже находясь в ссылке. Среди бумаг декабриста сохранились его письма матери возлюбленной – известной владелице замка Вилянов графине А. Потоцкой-Вонсович – и несколько портретов самой Натальи[1391].
В 1837 г., не зная ни о ее замужестве, ни о смерти возлюбленной[1392], Лунин так вспоминал одну из своих встреч с ней: «Помню свидание в галерее замка N, осенью, в холодный дождливый вечер. На ней было черное платье, золотая цепь на шее и на руке браслет, осыпанный алмазами, с портретом предка, освободившего Вену. Девственный взор ее, блуждая туда и сюда, будто следил фантастические изгибы серебряных нитей на моем гусарском ментике. Молча ходили мы по галерее, но понимали друг друга. Она была задумчива. Глубокая скорбь виднелась в блеске юности и красоты, как единственный признак тления. Подойдя к стрельчатому окну, смотрели мы на