Зибенкэз - Жан-Поль Рихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она смущенно молчала. Он поспешно удалился, не ожидая окончательного ответа. Его отсутствие должно было послужить ему лучшей ораторией. — Каждый человек лучше своих порывов — я разумею, лучше низменных, ибо, вместе с тем, каждый хуже своих благих порывов, — и если предоставить им час-другой, чтобы они могли утихнуть, то не только выиграешь дело, но и выиграешь во мнении своего противника. Кроме того, уходя, Фирмиан знал, что Ленетта крепко призадумается над его честным словом и угрозой насчет оленьих рогов.
Выше я уже описывал, как зима, нагая, без снежной простыни и крестильной сорочки, лежала на земле рядом с тощей, сухой мумией прошлого лета. С беспокойным чувством глядел Фирмиан на обнаженную равнину, которой еще предстояло быть покрытой колыбельным одеялом снега и молочно-белым флером изморози, и на текущие ручьи, которые еще должны были застыть и оцепенеть. Последние дни декабря, ясные и теплые, смягчая нас, навевают на нас грусть, в которой четырьмя-пятью каплями больше горечи, чем в грусти позднего лета; до 12 часов ночи и до 31 числа двенадцатого месяца нас томит зимняя и ночная картина умирания, но уже в 1 час пополуночи 1 января живительные утренние ветерки сгоняют тучи с нашей души, и наши взоры встречают глубокую, чистую утреннюю лазурь, восход утренней и весенней звезды. В такой декабрьский день нас тяготит окружающий нас увядший, отсыревший мир окоченелых, обескровленных растений, и разбросанные среди них, засыпанные землей коллекции насекомых и стропила оголенных, морщинистых, засохших деревьев — декабрьское солнце, которое в полдень висит на небе не выше, чем июньское солнце вечером, излучает, подобно горящему спирту, мертвенный желтый свет на блеклые, бесцветные нивы, и всюду дремлют и тянутся, словно при закате природы и года, длинные, гигантские тени, подобные обломкам и кучам пепла, оставшимся от столь же длинных ночей. Зато сверкающий снег, подобно белому туману, стелющемуся на высоте нескольких футов, покрывает под нами плодородную почву; темно-голубая завеса весны, чистое небо, далеко простирается над нами, и белая земля кажется нам белой луной, блестящие ледяные поля которой при нашем приближении превращаются в темно-зеленые луга, где колеблются и пестреют цветы.
На желтом пожарище природы печальный Фирмиан испытывал сердечную боль. Ежедневно повторяющееся замирание сердцебиения и пульса казалось ему тем умиротворением и умолканием грозового набата, которое предвещает, что грозовая туча жизни вскоре отгремит и рассеется. Задержки в своем часовом механизме он приписывал застрявшей между шестернями пушинке, сердечной опухоли, а свое головокружение — приближающейся апоплексии. Сегодня шел 365-й акт года, и его занавес уже опускался; разве могло это внушить Фирмиану иные мысли, чем печальные сравнения с его собственным эпилогом, с зимним солнцестоянием его укороченной, омраченной жизни? — Но вот образ его плачущей Ленетты возник в его прощающей, улетающей душе, и он подумал: «Она, конечно, неправа; но я ей уступлю — ведь нам уже недолго жить вместе. Мне, которому суждено истлеть, не удержать ее в моих объятиях, и ее друг примет ее в свои, — и я радуюсь за нее».
Он взошел на грозный и мрачный помост, на котором прекратились объятия его друга Генриха. Каждый раз, когда у Фирмиана было слишком тяжело на сердце, его взоры устремлялись с этой высоты вслед Лейбгеберу, до самых гор; но сегодня они были более влажны, чем обычно, ибо он не надеялся увидеть весну. Эта возвышенность стала для него тем холмом, на который император Адриан позволял иудеям всходить дважды в год, чтобы они с него могли смотреть на развалины священного града и оплакивать то, к чему им не было доступа.[109] Тенями заключило солнце старый год, и когда, наконец, вечером взошли те звезды, которые весною украшают утро, то судьба отломила прекраснейшие, цветущие ветви лиан его души, и прозрачный сок заструился из них. «Из будущей весны, — подумал он, — я не увижу и не переживу ничего, кроме ее лазури, которая у нее, словно в финифтяной живописи, появляется первой из всех красок». — Вообще его сердце, рожденное для любви, всегда отдыхало от сатир, от сухих дел и порою от холодности Ленетты, на лоне вечной, ласковой и всеобъемлющей богини-Природы. Сюда, в свободную, открытую, цветущую вселенную, под огромный небосвод, он охотно удалялся со своими вздохами и горестями, и в этом саду он рыл все свои могилы, как древние евреи в маленьких садах. — И если мы покинуты и изранены людьми, то небо, земля и маленькое цветущее деревцо раскрывают свои объятия и принимают в них страдальца, цветы приникают к нашей истерзанной груди, ручьи сливаются с нашими слезами, прохладные ветерки смешиваются с нашими вздохами — горний ангел потрясает и оживляет Вифездскую купель мироздания, подобную океану, и мы, со всеми нашими бесчисленными язвами, погружаемся в ее горячие струи и выходим из этой живой воды исцеленными, с утихшими спазмами.
Фирмиан, с сердцем, полным всепрощения, и с глазами, которые он уже не осушал в наступившей темноте, медленно брел домой; теперь он говорил себе все, чем только мог оправдать свою Ленетту, — он старался принять ее сторону, думая о том, что она не могла по его примеру избегнуть ошибок и ушибов о камни жизни, пользуясь шлемом Минервы, парапетом и парашютом мышления, философии и авторства, — он еще раз (и притом уже в тридцатый раз) дал себе слово, что будет с ней так предупредителен, словно она для него чужая,[110] и даже надел на свое «Я» защитную сетку или кольчугу терпения на случай, если клетчатый ситец в самом деле не заложен и продолжает лежать дома. — Так поступает человек, так затыкает он себе уши обеими руками, чтобы только погрузиться в послеобеденный сон душевного покоя; так всегда бывает с нашей душой, обуреваемой страстями; подобно зеркальным или водным поверхностям, она отражает солнечный свет правды только одной блестящей точкой, тогда как вокруг отражающих мест поверхность лишь кажется еще более темной.
До чего все пошло по-иному! Важно и с видом церковного ревизора, готового разразиться инспекторскими проповедями, выступил ему навстречу Штиблет, тогда как Ленетта едва обратила свои опухшие глаза в наветренную сторону его прибытия. Удерживая на своем лице натянутое выражение, словно натянутую сеть, чтобы оно не смягчилось при виде открытого, дружелюбного лица Фирмиана, Штиблет начал: «Господин адвокат для бедных, собственно говоря, я хотел вам занести деньги за ланговскую рецензию. Но по долгу дружбы от меня требуется нечто более значительное, а именно я вынужден увещевать вас, чтобы вы к вашей бедной супруге, здесь присутствующей, относились как истинный христианин к христианке». — «Или даже еще лучше, — сказал тот, — но о чем идет речь, жена?» Ленетта смущенно молчала. Она попросила советника быть ее советчиком и заступником в тяжбе о ситце, не столько потому, что в этом нуждалась, сколько для того, чтобы рассказать все. Дело в том, что как раз перед тем, как советник застал ее в самых горьких слезах, она действительно послала в заклад свою клетчатую колючую кожицу гусеницы, ибо после честного слова и клятвы мужа была уверена, — зная, как он держит слово и как равнодушен ко всем условностям, особенно в нужде, — что он, не задумываясь, нацепит на голову смехотворные рога и понесет их на продажу через все местечко. Перед своим духовным пастырем она, может быть, только плакала и молчала бы, если бы смогла поставить на своем и оставить у себя платье; но так как ей не удалось добиться ни того, ни другого, то она жаждала возмещения, мести. Сначала она стала исчислять перед ним свои тяготы лишь в отвлеченных, неименованных числах; но когда он стал допытываться, то ее переполненное сердце разверзлось, и все страдания хлынули наружу. Вопреки правилам юриспруденции и многих университетов Штибель всегда признавал правым истца, потому что тот говорил первым; большинство людей принимает беспристрастие своего сердца за беспристрастие своего рассудка. Штибель поклялся сказать ее мужу все, что следует, и добиться, чтобы ситец сегодня же был водворен обратно.
Этот исповедатель позвенел перед адвокатом своей связкой ключей, атрибутом вяжущей и разрешающей власти, и изложил супругу общую исповедь его жены, а затем сообщил о закладе платья. Когда рассказывают о двух различных поступках одного и того же лица, из которых один поступок неприятен, а другой приятен, то главное впечатление зависит от того, который поставить первым; он грунтует настроение, а нарисованный последним становится лишь второстепенной фигурой и оттенком. Следовало бы, чтобы о закладе Ленетты Фирмиан узнал еще на улице, а об ее болтовне — лишь наверху. Теперь же все дело пошло к чорту. «Как, — если не подумал, то почувствовал наш герой, — моего соперника она сделала своим наперсником и моим судьей, — я приношу ей примиренную душу, а она ей наносит новую рану, да еще отравляет мне последний день проклятой болтовней?» Этот последний намек его чувств еще непонятен читателю: ибо я ему еще не рассказал, что Ленетта имела несчастье быть плохо воспитанной, а потому имела непохвальное обыкновение превращать знакомых простолюдинок в хранительниц ее сокровенных мыслей и в электрические разрядники для ее мелких гроз; однако вместе с тем она подозревала своего мужа в том, что хотя слуг, служанок и плебеев он не посвящал в свои тайны, но зато следовал за ними в их собственные.