Явление - Дидье Ковелер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Возьмешь мою пациентку с катарактой завтра утром? – ласково шепчет он, прильнув головой к моему колену.
– А ты сам?
– Сам я буду любить тебя всю ночь и к утру стану напоминать сонную муху.
Он прижимается ко мне, и я с нежной улыбкой, которая пробуждает мое желание лучше всех его ласк, обнимаю его.
– С одним условием.
Он удивленно отстраняется.
– Ночь любви?
– Катаракта.
Он сразу успокаивается. Эти его предложения своих услуг стали, по причине моих постоянных отказов, просто машинальными любезностями, и я это прекрасно чувствую.
– Меняю на глаукому. Меня не будет на следующей неделе: я уже перенесла все операции, которые можно отложить, но Тину Шамлей ты должен прооперировать в срочном порядке.
Он подскакивает как ужаленный.
– Ты с ума сошла? Папа никогда не даст согласия. Это самая крупная знаменитость из всех, которых ты когда-либо приводила ему в клинику: она твоя.
– Я предупредила ее, она не возражает.
Он рывком поднимается с кресла, чуть не опрокидывая меня с подлокотника.
– И не мечтай! Я не позволю использовать себя в твоем противостоянии с моим отцом.
– Я никого не использую, Франк. Ты лучший хирург команды, я прошу тебя заменить меня на сложной операции. Всего-то. Топ-модель это или нет, тут совершенно ни при чем.
– Только вот папарацци будут толпиться у входа в операционную, обо мне будут писать газеты, это выведет из себя папу, а ты останешься довольна. К чему все эти уловки, Натали? Ты хочешь вернуть мне уверенность в себе, так ведь? Признайся! Но у меня все отлично! Я играючи оперирую по двенадцать катаракт в день, на днях купил себе новую модель джипа "мерседес", так в чем же проблема?
– Ни в чем, Франк… Просто я уезжаю на несколько дней. Мне надо передохнуть, развеяться… Имею я на это право?
Он с горькой улыбкой усаживается обратно.
– У тебя кто-то появился, – подытоживает он.
Я не отрицаю, тронутая его реакцией, его всплеском самолюбия, этой столь не свойственной ему яростью. И лишь довольствуюсь замечанием, что уезжаю одна. Из чего он заключает:
– Ты едешь к нему. Могу полюбопытствовать, куда?
– В Мексику.
– Его зовут?
– Хуан Диего.
Он обреченно разводит руками, роняет их на колени. Я еще несколько секунд мариную его в ревности, затем, протягивая зеленую папку, уточняю:
– Он умер четыреста пятьдесят два года назад. Полистай, пока я буду разогревать сандвичи.
И я покидаю гостиную, чувствуя, как под тяжестью его взгляда все остальные мои проблемы улетучиваются. Теперь у меня есть веская причина для отъезда. И ни единой отговорки, чтобы пойти на попятную: я проведу отличную ночь, и, может быть, даже с ним.
Я включаю духовку и ставлю противень на решетку, внимательно прислушиваясь к комментариям и бормотанию, которыми он сопровождает чтение: "Что это еще за чушь? С ума сойти". Потом наступает тишина, нарушаемая шелестом перелистываемых страниц и звоном приборов, которые я закладываю в посудомоечную машину, обнаружив, что они грязные. Взяв за привычку предварительно споласкивать их вручную, я по возвращении домой уже не могу определить, мыла ли я их потом в машине или нет.
Пока я заканчиваю накрывать на стол, он подходит ко мне с кипой бумаг в руках и застывшей улыбкой на лице.
– Поправь меня, если я что-нибудь неправильно понял. Ты едешь на задание по просьбе Ватикана для исследования глаз чудотворного образа?
Я с пристыженным видом киваю, поправляя приборы на столе.
– И это ты, убежденный скептик, ты, обзывающая меня отсталым, когда я читаю свой гороскоп?
– Садись, сандвичи готовы.
– Но ты же отправляешься в мясорубку, Натали!
Этот его неожиданно трагичный тон вместо смеха облегчения, который я ожидала услышать, заставляет меня застыть с поднятой над духовкой рукой.
– Ты хоть читала отчеты офтальмологов?
– Нет, Франк. Это по-испански: я рассчитывала на тебя.
Он садится за стол, отставляет тарелку, притягивает меня за руку и нервно переводит, водя пальцем по строчкам, чтобы я могла уследить за ним:
– Профессор Рафаэль Ториха, 1956: "При направлении луча офтальмоскопа на зрачок изображения Девы на внешнем ободке наблюдается тот же световой отблеск, что и в человеческом глазе. И вследствие данного отблеска зрачок загорается рассеянным светом, создавая видимость объема в глубину".
Он отрывается, чтобы посмотреть на мою реакцию. Я сглатываю.
– Продолжим, – яростно говорит он, перелистывая страницы. – Профессор Амаду Жоржи Кури, 1975: "Я подтверждаю наблюдение моих коллег Тороэлла Буэны и Торихи относительно наличия в правом глазу Девы бородатого человека. Он отражается три раза: первое отражение прямое, головой вверх, на внешней оболочке роговицы; второе обратное, головой вниз, на внутренней оболочке хрусталика, и третье – вновь прямое, на внешней оболочке хрусталика…"
Мне тяжело дышать, и я судорожно впиваюсь в запястье Франка.
– Ты хочешь сказать, что художник нарисовал отражение Пуркинье-Самсона?
– Я ничего не хочу сказать: это говорят они. Художник 1531 года изобразил на своей картине оптический феномен, открытый в XIX веке. Ладно, проехали. Это не самое страшное. Основные трудности начинаются – во всяком случае, начнутся у тебя; лично я нахожу это бесподобным – при двухтысячекратном увеличении денситометром в глазах можно увидеть отражения других людей, в числе которых уже известный тебе Хуан Диего, разворачивающий свой плащ, а заодно и наблюдать отражения Чернинга, Войта и Гесса. Как если бы создатель картины решил преподать полнейший урок офтальмологии студентам, родившимся четыре века спустя. Удачи тебе!
И он возвращает мне отчеты. Я как можно более безучастно осведомляюсь, заслуживают ли, на его взгляд, перечисленные эксперты доверия.
– Мне они не знакомы. Зато начиная с 1976 года мы имеем Альвареса, Хосе Ахуэду, профессора Грау, директора мексиканского научно-исследовательского института, и Тонсманна из Корнеллского университета Нью-Йорка, также исследовавших глаза Девы и подтвердивших предыдущие свидетельства. Тебе остается уповать только на чудо, – с натужным смехом добавляет он, – иначе я плохо представляю себе, как тебе удастся выставить их шарлатанами.
Я вдруг замечаю, что из духовки валит дым, откладываю бумаги и, обжигаясь, вынимаю сандвичи. Они все обуглились, ссохлись, верхний ярус свернулся в форме пагоды. Огорченно вздыхая, я задвигаю противень обратно и облокачиваюсь на Франка.
– Ты в порядке? – волнуется он.
– В порядке.
– Все-таки едешь?
Я легонько отстраняюсь, целую его в уголок губ.
– Если хочешь, можешь остаться сегодня на ночь. Он смущенно отводит глаза к дверце духовки.
– Ты ведь знаешь, я бы с удовольствием…
И его многоточия утопают в моем расстроенном, но отчужденном взгляде. Я договариваю:
– Но ты уже занят. Кто она? Новенькая?
Он кивает.
– Отслоение сетчатки, – уточняет он таким тоном, будто это смягчающее обстоятельство. – Мы вместе оперировали ее в январе, помнишь?
– Нет, – отвечаю я, не желая быть доверенным лицом.
– Да нет же, ты должна помнить, оперная певица… Керстин Блесс.
– Ах да. Молоденькая.
– Сейчас она поет в "Кармен", освобождается в полночь.
Я бросаю взгляд на часы, выпроваживаю его похлопыванием по плечу, что, надеюсь, будет воспринято как знак моего благословения, и остаюсь ужинать в одиночестве в компании с клубничным йогуртом. Остается только гадать, чем именно – гордостью, неловкостью или почтительностью объясняется его бегство, но предлог вымышлен. Мне достаточно было открыть свой еженедельник. Когда малышка Керстин приходила на послеоперационный осмотр, то дала мне приглашение, где я отметила все вечера, когда она исполняет партию Микаэлы. Сегодня у них выходной.
Я бросаю в мусорное ведро стаканчик йогурта, мою ложку и поднимаюсь наверх почистить зубы. Прежде чем раздеться, я включаю компьютер, чтобы проверить почту. И пока смываю остатки косметики, принтер выдает мне присланный из Ватикана перевод заключений предыдущих экспертиз.
Я не стала продолжать спор с Франком, но перечисленные им эксперты, должно быть, обкурились ладаном: как луч офтальмоскопа, проецированный на плоскую ткань, мог заполнить объем глазного яблока и выявить отблеск на внешнем ободке зрачка? Все равно что заключить, что индеец носил плащ с трехмерным изображением.
Когда я уже забираюсь в постель, соседский ребенок начинает реветь. Сюсюканья матери, громовая колыбельная отца и перекрывающий все эти крики оглушительный звон погремушек. Я чисто символически три раза ударяю в перегородку, отделяемую от их стены лишь пенопластовой прокладкой, в отместку за их визги "Тише!" во время предсмертной агонии моей собаки. Ненавижу этих людей. Мать семейства вот уже три недели как здоровается со мной. Верно, зрение ухудшается.