Двойник полуночника - Александр Грановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Вы что, сюда спать пришли? - жестикулируя опасной бритвой у самого горла, завозмущалась парикмахерша. - Сами дернулись, а у меня бритва... Ничего, я сейчас ляписом прижгу, - и он вдруг с отчаянной мудростью обреченного успел подумать, что если эта с номером опознает в нем Сталина... Короткий, как приказ, росчерк бритвы - и мировая история надолго ляжет в дрейф... - Да, как насчет головы? Справка от врача есть? Ну, что не заразный... А то у вас какой-то тут лишай...
- Это псориаз, - сказал, будто оправдываясь. - Считается не заразный.
- А по мне хоть сифилис. Справка от врача есть, что незаразный постригу. У нас с этим делом строго. Без бумажки - ты букашка, а с бумажкой - человек.
Но он ее уже не слушал. Выключил из сознания как какой-нибудь граммофон.
Раньше его лечил ("пользовал") знаменитый профессор Виноградов, но болезнь упорно не хотела уступать, а одно пятно на животе даже стало увеличиваться. Для изучения загадочного пятна пришлось создавать целый институт. Потом, правда, выяснилось, что профессор Виноградов хорошо замаскированный японский шпион, но от этого ему, Coco, не стало легче. С тех пор уже никого к себе не подпускал, мазался какой-то дрянью, запах которой, казалось, пропитал всю его жизнь. Даже перестал ездить на море, чтобы никто, не дай Бог, не вызнал его тайны - постыдной тайны любви. И если сын, как сказал Ницше, есть обнаженная тайна отца, то кто же тогда его отец? Что такое он совершил, какой неисповедимый грех? Или отец отца? И это мучительное проклятие рода тянется через столько жизней - чтобы уберечь его или уничтожить (на всякий случай, Тамерлан таких просто истреблял)?
...Хрустящая красная бумажка с Лениным сразу заткнула парикмахерше болтливый рот, но он успел запомнить ее номер 448725. Теперь это был просто номер смерти.
14.
Шел быстро - уходил. Полы расстегнутого пальто хлестали по ногам и разлетались в стороны. Парикмахерская была ошибкой. И вокзал был ошибкой. Он засветился - и теперь на поводу у своей глупости.
Странная тяжесть в боковом кармане уже давно пыталась напомнить о себе, и только сейчас вспышкой высветилось: пистолет!.. Нелепая улика, которую он все это время зачем-то носил с собой. Игрушечное оружие, в котором больше зажигалки, чем пистолета. Но там, где надо, разберутся и сделают правильные выводы. Можно, конечно, выбросить, но в его ситуации это все равно, что бросить собаке кость. В любом случае, если к нему успел приклеиться наружник... Говорят, опытный наружник, как собака, способен нюхом почувствовать, чей ему брать след. Еще не успев понять, кто это и зачем, начинает слежку... Такие асы были и в царской охранке, и в департаменте Берии. Наверное, в минуты опасности у человека и в самом деле начинают выделяться какие-то вещества (вещества страха), которые способен уловить такой "нюхач".
В этом смысле он и сам не сознавал еще, волнуется ли сейчас. Просто шел, спешил, ускользал от своей тени. Откуда-то взялась и начала отстукивать в голове детская считалочка "Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три...", в которую когда-то играли его дети и которая сейчас приводила мысли в порядок.
По ходу заметил светящуюся букву "М". Общественный туалет вокзала. Место, где хоть на несколько минут каждый человек имеет право побыть один. Сейчас главное - стереть отпечатки пальцев (неужели у них могут быть Его отпечатки?!). А уж от самого пистолета он как-нибудь сумеет избавиться.
Миновав скрипучий турникет, прошел в комнату с кабинками. Двое грязных и заспанных мужиков терпеливо дожидались своей очереди. Дверцы, похоже, не запирались. Они словно разделяли человека на две части, оставляя сверху на виду голову, снизу - ноги. Еще вчера одна только мысль, что ради каких-то отпечатков придется вот так, под взглядами чужих людей, превращать себя в курицу - показалась бы ему дичайшим бредом. А сегодня встретил ее спокойно, как солдат, которому выбирать не приходится. В сущности, он и есть старый солдат войны, имя которой - время. Но для времени не бывает ни победителей, ни побежденных.
Теперь и спешить не имело смысла. На вокзале его не возьмут. Слишком много свидетелей. Пока удостоверятся и согласуют... Что-то иное у них задумано... В любом случае живым он им не нужен...
По радио объявили посадку, и народ хлынул на перрон. В одном из залов ожидания освободилось место, и он обрадовался этому, как ребенок. Сразу стало спокойно и легко, словно именно это место он искал. Здесь его не возьмут. Не посмеют. Среди своего народа он в безопасности.
От усталости и тепла слипались веки. Но время уже остановилось...
Потом откуда-то издалека стала наплывать песня. Старая застольная грузинская песня. Ее пели в минуты настроения, когда на душе бывает особенно хорошо. Голоса то рассыпались, то выстраивались друг за другом в один, непередаваемо красивый и сильный. Будто пели сами горы.
Это была песня мужчин - старинная и печальная песня, от которой начинало сперва сладко пощипывать в груди, а потом саднить и раздирать ее до крика, пока на глазах не выступали слезы. Но слез этих никто не стыдился, потому что это были слезы очищения и любви.
Возможно, так пел его отец, такой маленький и тщедушный в жизни, с впалой чахоточной грудью мастерового-сапожника, который в песне словно вырастал в исполина в черной бурке с газырями и кинжалом. Наверное, именно в такие минуты его и полюбила мать... чтобы все оставшиеся минуты с такой же силой презирать и ненавидеть, пока эта жгучая ненависть не превратилась в смерть.
Однажды, незадолго до кончины (он и смерть выбрал, как мужчина - от ножа, в драке за свою и ее, матери, поруганную честь) он повел его, маленького Coco, в горы, где показал тайник. Потом жизнь закружила, он забыл, а может, и просто не придал значения этому факту, посчитав за пьяный лепет вконец опустившегося человека... А может, уже тогда предчувствовал, что это может быть за тайна. Та самая "обнаженная тайна отца", которой ему, Coco, лучше всего не знать.
Как сейчас, он видит этот камень, схваченный пожелтевшим лишайником, в стене старого разрушенного монастыря. Словно эта тайна уже успела разрушить монастырь и теперь на очереди он, Coco. А камень тот как немой укор. Затерянное надгробие в пустыне снов.
Что-то заставило его вздрогнуть. Кажется, он уснул, и то, что еще минуту назад казалось сном, никак не хотело его отпускать. Так бы и остался навечно у этого древнего монастыря. Но кто-то все мешал и тормошил: "нельзя... спать нельзя... спать..." и все назойливее тряс его за плечо. Но ему все равно. Голова уже давно стала легкой и пустой. Она болталась на пожухлом стебле, как перезревший початок кукурузы и сморщенный от старости (и мудрости) до величины вульгарного ореха мозг (точь-в-точь, как у его наставника и учителя Владимира Ильича, - теперь он знал, что у каждого революционера именно такой сконцентрированный до размеров ореха мозг) уже начинал из хаоса ночи выстраивать какой-то ритм - до боли знакомую и печальную песню гор. Словно откуда-то, постукивая, один за другим скатывались камушки, которые на поверку оказывались все теми же орехами с прошлогодними мозгами революционеров-ленинцев.
От этого кошмара, наверное, и проснулся, но, открыв глаза, будто опрокинулся в другой кошмар - ночной яви.
- Спать нельзя, - не переставал тормошить его перетянутый портупеями милиционер. - Куда едем?.. Папрашу билет.., - и, видя его сонный испуг, добавил со всей строгостью закона: - Ваши документы!
Только сейчас до него начал доходить весь ужас положения. Документов нет... Да и зачем ему документы, если всегда и везде главным документом был прежде всего он сам.
- Ваши документы! - повторил милиционер, и от этого его "ваши документы" между ними словно начала натягиваться невидимая струна.
- Пройдемте со мной! - сказал, выразительно поправляя на боку кобуру, и пошел между рядами, не оглядываясь, будто не сомневался, что он не посмеет не последовать за ним, таким решительным и непоколебимым. И он пошел... Не хотел, но пошел... Под перекрестными лучами потревоженных пассажиров вчерашнего дня.
15.
СЕДЬМОЙ
Без стука вошла горничная, принесла ужин. Хотела тут же уйти, но он знакомым жестом попросил ее остаться. Послушно присела на край стула. Ее прекрасные голубые глаза ничего не выражали, а если и смотрели, то куда-то сквозь него. Словно видели что-то свое, ей одной доступное и знакомое, где и продолжалась ее настоящая жизнь, а то, что происходило с ней сейчас... или произойдет - не имело и не могло иметь никакого значения.
Впрочем, и он, и она хорошо знали, что должно произойти в следующий момент, если он попросил остаться.
Иногда ему и в самом деле казалось, что она слепая. Даже хотелось взять ее за руку и, осторожно придерживая, вывести из этого... что называется застенка туда, где больше солнца и света, где развеется ее бледность, а в бездонно голубых глазах затеплится усталая надежда жизни. Но тут же вспомнил, что ни ему, ни ей при свете дня на прогулку выходить нельзя. Только ночью. Тем более нельзя, чтобы кто-то видел их вместе. Недремлющее око есть везде, а Кремль всегда умел хранить свои тайны.