Моя золотая теща - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь, которая выпала мне в ту пору, должна была помочь освобождению от нового плена. Болезнь отчима, бедность на грани нищеты заставляли меня хвататься за любую халтурную работу, чтобы выжить. Газетных гонораров и оклада на это не хватало. Но каким-то хитрым образом душа выскальзывала из-под бремени газетных забот, поездок на фронт, халтуры и поисков приработка, чтобы тосковать. Я старался вышибить клин клином, избегая встреч с Татьяной Алексеевной. Но ничего не мог поделать с новой властью дома надо мной - огромного домины от Моссовета до Пушкинской площади. Необходимы стали, как воздух, и мрачное ущелье Леонтьевского переулка, ведущего к дому, и скучный подъезд, глядящий на помойку, и лифт с нелюбезными лифтершами (дом был элитарный, а моя непринадлежность к верхам была очевидна служительницам святого дела сыска, приставленным к валкому телу лифта), и опрятный вид многозамочной двери Татьяны Алексеевны, и, разумеется, сама Галя, в которой я мучительно выглядывал материнские черты. И находил, что помогало сублимации, которой я вначале стыдился, а потом привык, как привыкаешь ко всему, несущему хоть временное облегчение: алкоголю, курению, наркотикам. Обнимая Галю, я подставлял на ее место Татьяну Алексеевну, но обман длился недолго, и возвращение к реальной плоти, что жила под моими руками и всей тяжестью тела, доставляло страдание. Галя была плотная, крепкая, но очень маленькая. Как самая последняя матрешка в знаменитой двусмысленной игрушке, а мне нужна была та первая, большая, в которую вложены все остальные. Жить изо дня в день с подобием того, что тебя влечет, представлялось пыткой. Но еще худшей пыткой было бы потерять даже короткий самообман, которому помогала территориальная близость - через лестничную площадку - подлинника.
Покончил с моими колебаниями, смятенностью и всякими психологическими выкрутасами, как ни странно, сам глава дома с той жесткой победительностью, с какой решал все возникаю-щие перед ним проблемы. Почему семья пришла к выводу, что я должен жениться на Гале? Гоша с лошадиными зубами подходил ей куда больше, даже без Америки, которая накрылась. О своем раненом приятеле я уже говорил, его котировка в качестве спутника жизни равнялась нулю. К тому же война еще шла, и чем ближе к победе, тем больше жизней забирала (маршалы, выставляясь перед Сталиным, наперегонки рвались к Берлину, не щадя солдатской крови), тем меньше становилось шансов у невест. Конечно, Гале не грозило завековать, но уж больно не хотелось нарваться на прохиндея, которому ее отец нужен для карьеры, а именно к этому разряду принадлежали те летучие женихи, которые появлялись и до меня и во время моего затянувшегося сватовства. Как было совершенно очевидно, подобная корысть мне чужда, должность в газете несколько компенсировала зыбкость профессии, и, очевидно, я устраивал Галю если не как со-путник, то как со-ночлежник. Нравился ей и круг моих друзей. Она поступила в вокальное училище и, охладев к технарям, потянулась к людям искусства. Словом, семейный суп закипел, что явилось для меня полной неожиданностью.
Ничто не предвещало бедствия, когда, заночевав у Гали после небольшой попойки, я пил пустой чай у нее в комнате. Я уже привык к тому, что каждое утро Звягинцев приходит потетешкать внука, делая это с нарочитым хозяйским шумом: дверным громом, топотом, отхаркиванием. Мне было странно, что такой крупный человек занимается столь мелким самоутверждением. Конечно, он знал, что я ночую у Гали, знал, что из-за комендантского часа наши друзья тоже иной раз остаются на ночь либо в ванне, либо на полу нашей комнаты, но вежливость была чужда его самобытной натуре, зато самодурства и грубости хоть отбавляй.
Отсюсюкав над внуком и отшумев, он уходил, напоследок громыхнув входной дверью, и мы вздыхали с облегчением.
Но в этот раз ритуал был нарушен. Замолкла песня любви, скрипучий топот сапог приблизился к нашей комнате, и дверь распахнулась от сильного толчка. Проем заполнила литая фигура любимца московского пролетариата. Он был очень хорош собой, конечно, в пошибе русского мужика, а не парижского петиметра. Ростом не высок, широк и довольно толст. Говорят, "квадратная фигура", он был кубичен. Оказывается, куб может быть вместилищем мужской красоты. Большая, сильно вылепленная голова с проточенными сединой волосами и сталинского покроя усами, красноватое от повышенного давления (это выглядело первым загаром) выразительное лицо, сочные темно-карие глаза под густыми бровями, крупноватый грузинский нос и выражение грозной, агрессивной силы в совокупности черт. Странно, что он нравился Сталину. Как не похожа эта тигриность на привычные взору вождя непропеченные блины. И вдруг я нашел разгадку. Звягинцев - вылитый Пржевальский, а ведь недаром легенда называет Сталина незаконным сыном знаменитого путешественника. Пржевальский и Звягинцев были похожи не на рыжего, рябого заморыша, а на льстивые портреты Сталина кисти Бродского, Герасимова и других придворных иконописцев. И Сталин верил своим портретам (фотографиро-вать его тоже умели будь здоров!). Он избегал зеркал, полированных плоскостей и кремлевских луж, свое отражение он видел в Звягинцеве, и оно ласкало ему взор.
Я приподнялся, готовый приветствовать великого человека, оказавшего мне честь первым шагом к знакомству, которое окончательно узаконит мое пребывание в доме, но был пригвожден к месту тигрино-рыночным: Поднаворачиваешь?
Я не понял смысла слова, так не подходящего к стакану пустого чая, но хорошо понял интонацию.
- Поднаворачиваешь? - повторил он с напором и клацнул большими желтыми зубами.
Теперь я все понял, но возмутился не хамским тоном, а несправедливостью обвинения. Обычно Галя угощала меня неплохим завтраком: яичница, сыр, кофе, но небольшой выпивон накануне возник экспромтом и начисто опустошил закрома неподготовленной хозяйки. И тут возникла догадка, разозлившая меня куда больше. Он разбушевался не по внезапному наитию оскорбленного отцовского чувства, то был домашний сговор. Если б он действовал спонтанно, стакан пустого жидкого чая исключил бы обвинение в нахлебничестве, но сцена была отрепетирована в расчете на омлет с колбасой. Значит, происходящее - спектакль, липа, шулерская игра, и всей его грозности грош цена. Но, озарив сознание, догадка сразу погасла в жалком смирении раба перед властью. Я не нашел достойного ответа. Мне было стыдно за себя, за него, за Галю, делавшую вид, что она ошеломлена случившимся. И где выход из этого позора?
- Ты кто такой? - гремел голос. - А я член правительства! Я тебя в порошок сотру!
- Почему вы со мной так разговариваете? - наконец пролепетал я.
- А как еще с тобой разговаривать? Превратил дом в бардак!..
- Ах, боже мой! - сказала Галя, закрыв лицо руками.
- Я милицию нашлю, если еще сунешься! Ишь, хлюст! Девушка беременная, а он в командировку укатил!
- Да в чем я виноват? - в голосе слабость и отчаяние. - Я люблю вашу жену и хочу стать ее мужем.
- Вон как! - он снова клацнул зубами, и глаза его по-тигриному выжелтились.
- Он оговорился! - жалко вскричала Галя. - Ты запугал его!
Тут до меня дошло, что я ляпнул. Это было похлеще "беременной девушки". Мы оба оговорились - строго по Фрейду, выдав свои скрытые намерения. Я откровенно высказал тайное желание, отнюдь не вытесненное в подсознательную тьму, стать мужем его жены. За его оплошностью проглядывался не столь явный смысл. Но он подтвердил, что происходящее не было гневным выплеском, а игрой в оскорбленного отца, призвавшего к ответу бесчестного соблазнителя невинного дитяти. Эта роль и подсунула ему на язык слово "девушка", мало подходящее к разведенной жене, матери четырехлетнего сына. Насчет беременности - то была либо общесемейная ложь, либо Галина личная. Безумие нашей страсти строго лимитировалось мерами предохранения и ликвидации последствий.
- Кто ты есть? - опять вернулся он к выяснению моей личности. - Я позвоню Омельченко, он вышвырнет тебя из газеты.
Он вышел из рамок благородной семейной обиды, перед которой я пасовал, и ступил на территорию общественных отношений. И тут на меня пахнуло иной духотой, которой я, пусть жалко, бессильно, привык сопротивляться. Не слишком отчетливо, но достаточно грубо я пробормотал, что плевать хотел на Омельченко. Я и в самом деле не чувствовал зависимости от своего главного редактора, которого уважал и ценил, но я был ему нужнее, нежели он мне.
Звягинцев сразу понял, что совершил оплошность, и вернулся к теме семейной чести:
- Будет штемпель в паспорте - тогда приходи. Нет - вытурю взашей.
Он посмотрел на меня с ненаигранной ненавистью, повернулся и пошел к двери, на этот раз хлопнувшей как-то особенно веско.
Расписались мы с Галей через полгода, столько потребовалось мне, чтобы показать неустрашимость и потрепать нервы семье (Галя пообещала, со слов отца, что он извинится передо мной, когда я покажу ему штемпель в паспорте). Расписались мы в том же самом загсе в Чертольском переулке, где когда-то я оформлял и брак и развод с Дашей. Наверное, мне казалось, что у этого загса легкая рука, что он не замедлил подтвердить. Едва мы вышли из обшарпанных дверей, как увидели на другой стороне переулка свежие газетные листы на стенде и быстро густеющую толпу. "Неужто война кончилась?" воскликнула Галя. Нет, случилось другое, менее радостное событие. В газетах был опубликован указ о запрещении разводов. Собственно говоря, прямого запрещения не было, но выдвигалось столько препятствий, что и материально, и процедурно развод становился - при отсутствии взаимного согласия практически невозможен. Как божественно легко оборвали мы с Дашей необременительные цепи, воистину, что ни делается в нашей стране, все к худшему!