Крик жерлянки - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неисправимо-своеобычное английское произношение профессора, с одной стороны, и специфически бенгальский вариант некогда великоимперского языка, с другой, поначалу несколько затрудняли взаимопонимание. Но спустя некоторое время молоденькая — и, по мнению Решке, миловидная — барменша, решив испробовать свои школьные познания в английском, спросила, не угодно ли господам «more German beer»,[6] на что Четтерджи откликнулся сперва по-польски, а затем учтиво пригласил по-немецки профессора выпить еще бокал пива, после чего с красноречивым жаром принялся рисовать картину обновленной Европы, выпевая гласные, гортанно или жестко выговаривая согласные, смачно чмокая влажными губами и присвистывая на шипящих, не говоря уж о свистящих.
Смеялись все трое. Смех ничуть не портил миловидности юной барменши. Тонкая рука Четтерджи будто срослась с пивным бокалом. Внимательный наклон продолговатой профессорской головы. Беретку Решке забыл у вдовы. Барменша, которая назвалась Ивонной, оказалась студенткой-медичкой; за стойкой она подрабатывала лишь дважды в неделю. Четтерджи расхваливал пиво. Решке объяснил, что его импортируют из Рура. Потом он, в свою очередь, угостил собеседника пивом, а студентка-медичка позволила уговорить себя на рюмку виски. Если бы мне довелось быть там и сидеть где-нибудь на расстоянии нескольких табуреток от этой компании, то я заказал бы себе водки.
Пошел спокойный разговор о погоде, о курсе доллара, о затяжном кризисе, переживаемом местной верфью. Великой Азии больше не касались, запал угас. Даже когда Четтерджи оживлялся и принимался что-то доказывать, его полуприкрытые веками глаза оставались безучастными или, по выражению Решке, «печально-отсутствующими». Впрочем, разговор не умолкал. Собеседники даже читали стихи: бенгалец — Киплинга, а профессор — Эдгара По.
Собеседники поинтересовались возрастом друг друга, но вначале предложили эту загадку Ивонне. В конце концов, сорокалетний возраст бенгало-британского предпринимателя, родившегося в год разделения индийского субконтинента, удивил ее сильнее, нежели шестидесятидвухлетний возраст моего одноклассника, который родился в тот год, когда был затеян ремонт башни Мариинской церкви и ее одели строительными лесами по самую макушку. Реденькие волосы Четтерджи явно проигрывали в сравнении с пускай поседевшей, но все еще плотной шевелюрой профессора, которому подходила пора готовиться к пенсии; зато когда бенгалец начинал жестикулировать, то умиротворенно-плавно, то темпераментно, рассказывал едва ли не в буквальном смысле на пальцах свои бесконечные, по-восточному витиеватые истории, он молодел прямо-таки на глазах. Профессор же ограничивался всего лишь несколькими однообразными, вялыми жестами, вроде безмолвного стариковского всплескивания рук. Во всяком случае, я представляю себе их именно такими.
Третьей бутылки импортного пива оказалось достаточно. Четтерджи сказал, что ему нужно поддерживать хорошую спортивную форму. Ивонна, которая, очевидно, знала бенгальца не только по его визитам в бар, при этих словах расхохоталась и долго не могла остановиться, отчего ее симпатичное личико подурнело. Переведя дух, она назвала Четтерджи «чемпионом мира по велогонкам», да еще как-то презрительно прищелкнула пальцами, на что бенгалец и бровью не повел, однако сразу же пожелал расплатиться, а потом с нетерпением ждал, пока расплатится Решке.
Минула полночь, когда новые знакомые распрощались перед фахверковым домиком. «Мы наверняка еще свидимся!» — воскликнул маленький, вновь заряженный энергией бенгалец с британским паспортом, после чего быстро ушел берегом реки в ночную тьму. Профессору же предстояло всего лишь пересечь автомобильную стоянку перед отелем.
***Болгарского красного вина, рюмки медового ликера и трех бутылок дортмундского пива не хватило, чтобы свалить профессора в постель; Решке оставался настолько бодр, что сумел подробнейшим образом отчитаться в дневнике за весь необычайный день. Он воспроизвел почти дословно едва ли не каждую реплику из своих разговоров, не упустил ни одного нюанса своих настроений. Все ему было важно — вплоть до легкой головной боли или изжоги, от которых в дорожной аптечке имелось множество снадобий: таблеток, капель, пилюль.
На сей раз я готов опустить подробности того, как он доставал из футляра очки, раскрывал дужки, дышал на стекла и протирал их. Он писал, не отрываясь. Стоило ему поймать себя на излишнем многословии, например, на чрезмерных похвалах грибному блюду без учета возможных последствий, Решке тут же, словно опытный протоколист, резюмировал: «Опять переел, хотя прекрасно знал, что делать этого не следует». Напророченное Четтерджи великое переселение народов, которое повлечет за собою неудержимые волны иммиграции, давало своим драматизмом вполне оправданный повод для взволнованных словоизлияний, однако Решке и здесь сумел подвести краткий итог: «Сей британский бенгалец дал весьма наглядный образ Азии, сравнив ее с переполненной чашей. Все, что сказано им об индийском субконтиненте, вряд ли можно опровергнуть. Неужто грядет конец Старому Свету? Или же Европе предстоит лишь болезненный курс радикальной терапии, который приведет к долгожданному омоложению ее организма?»
Странное дело: Решке описал события в обратной последовательности, предпослав утренним часам то, что завершило день.
При этом он часто впадал в умиление, отчего случайное знакомство в пивной становилось «подлинным венцом» долгого дня. Четтерджи, который назвался всего лишь предпринимателем, занимающимся перевозками, Решке именовал не иначе, чем «крупным экспертом по проблемам транспорта», отмечая к тому же его «чрезвычайную любезность».
И только после всего этого он пишет о том, как споткнулся у ведра с цветами, о темно-красных астрах, о вдове и Провидении, которому было угодно свести их вместе. Госпожа Пентковская вскоре превращается просто в Александру. Он отмечает ее жизнелюбие, склонность к сарказму, сохранившийся — несмотря на разочарования — интерес к политике, упрямство, но при этом и добросердечие, а также житейскую мудрость. «По-моему, Александра пытается уравновесить своим шармом какую-то полудетскую строптивость. Забавно наблюдать за этой внутренней дуэлью, тем более быть секундантом. Ее стремление не отстать от моды проявилось, например, в рискованном макияже. Меня же она называет «кавалером старой школы», упрекает в старомодности, однако, судя по всему, ей нравятся мои, признаться, несколько чопорные манеры».
Далее следуют жанровые зарисовки, характеризующие «бедность поляков», падение курса злотого и рост цен, вопиющее несоответствие между заработками и ценами; Решке сетует на безудержную спекуляцию, на малолетних попрошаек, осаждающих отель, на отвратительные тротуары, плохое уличное освещение, на рост преступности, которым сопровождается «распад коммунистического государства», а также на усиливающееся влияние католического клира; не забывает он и серный запах, выхлопные газы и смог над городом. После этого речь вновь заходит об Александре Пентковской. Решке называет ее «неотразимой». У него прорываются даже признания, вроде — «чертовски хороша» или «мал золотник да дорог». О себе он пишет: «С нею во мне вновь пробудилась жизнь».
Лишь обрисовав во всех подробностях Хагельсбергское кладбище, Решке переходит к делу, а именно к предложению Пентковской создать польско-немецко-литовское акционерное общество. «Будучи только что зачатой, наша идея уже обретает плоть», — сказано в дневнике. «Литовский компонент» Решке считает «вполне логичным и желательным, однако трудно реализуемым». Но надежды он не теряет: «Средства для виленского проекта найдутся. Если у Вильнюса возникнут возражения, мы сумеем переубедить оппонентов. В конце концов, все взаимосвязано. Если уж поляки способны признать право мертвых немцев вернуться на родину, то почему бы не признать такое же право мертвых поляков? Это право не ведает границ!»
Высокие слова! Честно говоря, все эти благородные жесты по отношению к мертвецам не понравились мне с самого начала. «Бред!» — гаркнул я на полях дневника. И тем не менее что-то захватило меня. Может быть, это слова вдовы «на кладбище нет места политике!», с которыми я абсолютно согласен, заставили меня пойти по следам моей пары. А теперь и вовсе интересно посмотреть на крах их затеи.
Было и еще кое-что, что говорило в их пользу. Их вдовство. Если бы эта история была замешана на обычном прелюбодеянии, банальной супружеской измене, если бы Решке расписывал в своем дневнике один из до смерти надоевших, набивших оскомину адюльтеров, если бы речь шла о том, как Александр ловко обманывает жену или Александра наставляет рога собственному мужу, то, поверь мне, Решке, я бы ради тебя и пальцем не шевельнул; однако тут каждый из этой пары овдовел несколько лет тому назад, стал вновь независимым, а к тому же их дети уже выросли и зажили самостоятельно, поэтому ничто не мешает мне, не отвлекает, и я могу спокойно последить за судьбой моей пары.