Неприкаянные - Сабина Грубер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тебя захвачу. На Йозефштрассе, угол Альбертгассе.
К счастью, у нее нет ребенка, только этого теперь не хватало; с другой стороны, будь у них ребенок, она бы никогда от него не ушла. Его мать уже через год убедила ее, что ей необходимо съездить в Монтерки, к Мадонне дель Парто. Тот факт, что Мадонну перенесли из построенной для нее часовни, не помешал Эннио посетить это святое место. Только когда он вместе с Ритой стоял в музее в свете галогеновых ламп, ему стало ясно, что созерцание фрески им ничего не даст. Он растерянно глядел, рассказывала она, на защищенную стеклом Матерь Божию с большим животом, потом взял Риту за руку и потащил к выходу.
Мария тоже хочет ребенка, мы с ней еще ни одной ночи вместе не спали, а она уже ведет такие речи. Мареш прав: никаких баб старше тридцати — из-за любой можно нечаянно лишиться части зарплаты.
Нашли кого послать в Тузлу — Денцеля. Эти главные редакторы с ума посходили. Парень же понятия не имеет, куда едет, думает, что Босния-Герцеговина на две трети населена хорватами, спасибо хоть не путает Изетбеговича с Милошевичем. Кому-то надо, чтобы он оказался там, кто-то ждет, чтобы он сделал первую непоправимую ошибку. А может, они выращивают очередную молодую звезду — репортера для «горячих точек», чтобы не трогать отцов семейства. Никто ему не скажет, что стрельба там — самое обыденное дело и что как военный корреспондент он подвергается большей опасности, чем сапер, обезвреживающий мины. Полагаться на спасительную силу нейтралитета твоей страны — безумие, это еще могло сработать во Вьетнаме или в Камбодже, здесь же надо определиться, за кого ты, не то и та, и другая сторона будут видеть в тебе врага.
Когда всех стали спрашивать, кто готов ехать, Мареш скрылся в туалете. А Симонич — та вообще садится в самолет, только если ей забронирована комната в отеле.
Вначале я тоже поддался на уговоры, подумал, ведь я должен добиться успеха, чтобы когда-нибудь попасть корреспондентом в Рим. Фото сожженного ребенка и его матери в разрушенном хорватами сербском поселке близ Пакраца Мареш нашел непристойным; на самом деле эту историю и фото к ней не опубликовали потому, что они были просербскими. Я вышел из себя, покинул редакционное совещание, хлопнув дверью, и все же снова и снова мотался в Хорватию.
Что это Мария не звонит?
Симонич стоит в дверях, прислонившись к косяку, и спрашивает Денцеля, не хочет ли он кофе. Сперва она дурит голову Марешу, потом обрабатывает Денцеля, хотя терпеть его не может, а Пухер от ее улыбки просто тает. Сегодня он был несказанно любезен: господин Ортнер, вам есть из чего выбрать — закрывается журнал «Квик», в конце месяца Антониони исполнится восемьдесят, а в Венеции как раз начинается кинофестиваль.
5Здесь нет ничего такого, что бы мне по-настоящему нравилось, ради чего стоило бы остаться. Рита прислушивается, вбирает в себя, откладывает в памяти тут какую-то фразу, там чье-то лицо.
Итак, здесь Антон живет и пишет, чтобы жить. Сюда он приехал, чтобы научиться писать, чтобы распрощаться с косноязычием; здесь он зарабатывает деньги, каких бы дома не заработал, там речистым не доверяют, они-де выкладывают правду, а заодно и ложь, и платят им за что-то неприличное. Гляди в оба, этот околпачит тебя разговорами, говаривал отец, он боялся слов, а болтунов обходил стороной. Все мы говорили мало, отчего каждое слово приобретало непомерный вес. Речистые подавляют, отбирают власть. Поэтому интеллектуальный труд, труд, так сказать, словесный, не в чести, поэтому платят за него мало, дабы показать, что на этом прекрасном куске земли ценятся только мускулы, родной край надо не описывать, его надо обрабатывать, он должен быть плодородным только в физическом, а не в духовном смысле.
Дождь смыл пыль, город блестит. Рита заходит в булочную и попадает впросак: спрашивает печенье «свиные ушки», а в Вене его называют «пальмовые листья». Впиваясь зубами в слоеное тесто, она опять задумывается над тем, можно ли есть прямо на улице, не считается ли это неприличным, все равно как мочиться или предаваться любви на глазах у всех. Она прячет надкусанное печенье в карман жакета и достает опять, только когда на улице оказывается меньше прохожих.
Эннио считал недопустимым есть на улице, возмущался туристами, которые поедают свои бутерброды, стоя на площадях, или жуют на ходу. Такой манеры есть он не терпел даже у рабочих.
У Иоганны была эта ненавистная всем нам привычка: еще по дороге из булочной домой приниматься за хлеб, купленный к завтраку. Хотя отец не раз гонял ее обратно в деревню, чтобы она купила новый батон, к тому же вычитал его стоимость из ее карманных денег, она не могла удержаться, общипывала и обкусывала горбушки, в результате батон попадал на стол в изуродованном виде, с обслюнявленными концами. Тогда мать отрезала эти концы и, ни слова не говоря, клала их ей на тарелку. Иоганна всегда боялась остаться обделенной; на Пасху весь шоколад исчезал в карманах ее фартука, она таскала даже вареные яйца и складывала про запас — заворачивала в газетную бумагу и прятала в обувной коробке под кроватью. Это она унаследовала от Эммы, нашей двоюродной бабушки, которая целый день была занята тем, что рассовывала остатки еды, собранные ею с тарелок других обитателей дома для престарелых, по целлофановым мешочкам. Кушанья, казавшиеся ей неаппетитными, она вместе с мешочками бросала в унитаз, чем систематически устраивала засоры. Маме приходилось то и дело бегать к ней туда и убеждать ее в том, что с голоду она не умрет. Кусковой сахар и шоколад она, перед тем как лечь спать, прятала под подушку. Из страха, что кто-нибудь из медсестер может отобрать у нее припасенное, она ложилась на живот, обеими руками обхватывала подушку и не вставала, пока совсем не рассветет. Ранним утром она засовывала сладости в особую сумку, которую всегда таскала с собой, и только во время купанья клала на специально для того поставленную табуретку, ни на минуту не спуская с нее глаз. Идея Антона, что Эмма перестанет припрятывать лакомства, если он однажды преподнесет ей аж сорок плиток лучшего молочного шоколада, оказалась ошибочной. С этого дня у нее начались нарушения сна: с одной стороны, из-за того, что сложенные под головой плитки мешали ей удобно улечься, с другой, потому, что в этом нежданном богатстве крылось для нее нечто непостижимое. Имя Антона она произносила с глубоким почтением. В последние годы перед смертью — Эмма почила на скамейке в саду, придерживая рядом с собой и на коленях целлофановые мешочки, — она одну за другой, как наследство, раздавала бесформенные плитки давно испорченного шоколада, не забывая всякий раз пересчитать оставшиеся. На Антона ее щедрость не распространялась, хотя вообще она не считала зазорным передаривать мне прямо в тех же упаковках купальные полотенца и лосьоны для ванны, которые получала от мамы и от Иоганны. Вначале она еще обращала внимание на подарочную бумагу, но потом на ее пасхальных подношениях все чаще красовался Дед Мороз.
Когда я в последний раз навещала Эмму, она сидела на кровати, погруженная в себя, и бесчисленными «да-да» одобряла все, что бы я ни говорила. Даже когда ей, в сущности, следовало сказать «нет», она кротко и бездумно кивала, словно беседовала с каким-то другим, неизвестным мне человеком, чьи ответы — так мне показалось — я по ошибке взяла на себя.
Существует много возможностей убить время, размышляет Рита, но цель у всех одна и та же — не ждать ничего определенного, а втайне надеяться на все, что только возможно. Человек сбрасывает с себя нетерпение, становится спокойным и не злится.
Светит солнце, молодые папаши катают детей на велосипедах. В Рессель-парке какая-то пожилая дама старательно вытирает скамейку. Рита раздумывает, не подсесть ли к ней, но потом идет дальше мимо писающих собак и воркующих голубей. Любители кататься на скейтбордах используют главный вход в церковь Св. Карла как трамплин и грохочут вниз по ступеням. В Венеции они брали разбег на мостах и мчались по улочкам или пересекали площади, останавливаясь возле неработающих фонтанов. По утрам на них бранились пенсионеры, шедшие за покупками, вечером пронзительно кричали матери в страхе за своих малышей.
Рита идет обратно, кивает давешней даме и садится рядом с ней на чистую скамейку. Напротив стоят молодые люди, разговаривают по-турецки и курят. Дама молчит, только беспокойно ерзает по скамейке и качает головой; когда турки удаляются в сторону метро, она начинает громко ругаться. Раньше, говорит она, все было иначе. Раньше, думает Рита, у тебя был только страх, теперь к нему прибавилась старость, вынести и то и другое вместе почти невозможно. Не прощаясь, Рита поднимается и уходит.
В сотне метров от скамейки несколько девочек построились в круг, самая рослая их пересчитывает. Какой-то подросток долго болтает связкой ключей, пока не вешает ее на руль своего велосипеда. Другой обламывает ветки с куста. Девчонкой я со злости на отца ходила в лес, чтобы обрывать верхушки у только что посаженных деревьев. Однажды он влепил мне пощечину за то, что я мимоходом отломила плодоносную ветку ели — просто со скуки и без всякого умысла.