Преодоление игры - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ее место тут же заняла другая дочь бабушки Федоры — Мария[12], моя крестная.
— Теперь тебе будет, с кем гулять, — сказала мама. — К нам по соседству приехала жить такая девочка, как ты.
Очень хорошо помню, как спустя день–два, когда страсти после перемен в доме бабушки Федоры утряслись, я пошла посмотреть на новых соседей и на их дочку, годом младше меня, проченную мамой мне в подружки.
Как раз была весна 1953 года. И по причине весны, и по причине переезда тетя Маруся готовилась к торжественному выходу в центр поселка со своей семьей. Это было торжественное и ответственное мероприятие одновременно: после развода с первым мужем, моя крёстная какое–то время жила в другом селе и теперь хотела показать родной поселок новому мужу и подросшей во втором браке дочке. Люда[13] уже была при параде, одета, причем, на мой взгляд, довольно странно: в короткое расклешенное платье на высокой кокетке. Ее голову покрывал огромный капроновый бант. Я такого наряда никогда не видела, но мне он понравился. Меня мама водила исключительно в одежде «на вырост»: мало что слишком свободной, так еще сшитой по взрослому фасону — платье, отрезное по линии талии, с юбкой клиньями и обязательно ниже колен длиной. Это был ужас моего детства! Меня также рано перестали подстригать, и на то время я ходила с двумя косицами, в которые в лучшем случае вплетались атласные ленты. А то и вовсе их концы закрепляли тряпичными веревочками. Я даже помню, как такие веревочки назывались, — коснички.
До этого визита к бабушке Федоре ни крестной, ни ее семьи я не знала, но почему–то все ее члены заранее казались мне красивыми и счастливыми. Когда я пришла, Люда бегала по комнатам и любовалась собой — низенькая, пухленькая, крепенькая и веселая. А моя крестная в передней комнате — что была кухней и столовой — наряжала к выходу старшего сына Колю. Тому уж было лет девять–десять. Он стоял на табурете и с ревом противился одеванию — колотил кулаками и бил свою маму, куда придется. Она же, совсем не обращая на это внимания, даже не уклоняясь от ударов, спокойно и терпеливо натягивала на него брюки, потом сорочку… Видеть это мне было дико, для меня мама была святыней, да и не панькалась она со мной никогда. За такое поведение я бы уже сто раз стояла коленками на кукурузе в сыром и холодном углу.
С тех пор с Людой мы подружились, и она стала моим первым теплым воспоминанием.
И вот настала та зима 1953–54 годов с роскошными снегами, описанием которых я начала этот рассказ.
В свете солнца снега слепили глаза белизной, ветра не было, но изрядный мороз все равно пощипывал кожу. Выскочив из натопленных хат, мы тут же почувствовали его уколы и инстинктивно принялись спасаться движением — много бегали, забавлялись бросанием снежков и все тем же катанием с сугробов. Вначале выбирали невысокие из них, которые были во дворе. Потом, видя, что наст вполне крепок и выдерживает нас, начали взбираться на более крутые, наметанные под живоплотом. А затем отправились в тот засыпанный снегом палисадник, где свободными оставались лишь верхушки абрикос. Видимо, там было больше тени и солнце не везде растопило верх сугробов, в результате чего на них образовался более слабый слой наста, более хрупкий.
Первой пошла я, как хозяйка положения — двор–то был наш. Люда — следом, не отставая. Я уже достигла вершины самого высокого сугроба и развернулась, выбирая, в каком направлении лучше съезжать вниз, и тут наст подо мною треснул. Не успев пикнуть, я провалилась внутрь рыхлой массы, словно нырнула в нее. Прекрасным наблюдением, что в своей толще снег оказался пушистым и мягким, не царапался, как на поверхности, где был усеян кристалликами льда, я не успела поделиться вслух, лишь отметила про себя перед тем, как меня окончательно накрыло с головой.
Снег забивал мне рот, с неосторожностью пытающийся что–то крикнуть, частично превращался там в жижу, протекал в горло и травмировал мышцы, напрягшиеся и добросовестно выталкивающие его из меня. Он попадал в нос, втягиваясь вместе с воздухом, который я с трудом выцеживала из уплотнившейся вокруг меня среды, ранил нежную кожу протоков и вызывал сильную боль. Снег не давал открыть глаза, ориентироваться в пространстве и что–то предпринимать для облегчения своей участи, даже просто видеть белый свет и пополняться надеждой. С каждым ударом сердца положение осложнялось — мне что–то все больше стискивало щеки, грудь, давило на темя, зажимало в себя, сковывало движения. Сделалось темно и жарко. Я начала задыхаться и поняла, что погибаю. Дело решали секунды.
Свободными оставались только уши, защищенные платком. Какой роскошью было слышать — хоть одним каналом воспринимать мир, манящий, но со страшной внезапностью отделенный от меня! Его скупые и приглушенные звуки доносились под навалившуюся сверху толщу враждебной массы и все же продолжали мою перекличку с жизнью.
Я слышала и понимала, что Люда не ушла с места события, даже не растерялась. Она что–то громко говорила и разгребала свалившийся на меня снег, пыталась то ли достать меня руками, то ли хотя бы отрыть лицо. В любом случае это были полезные действия — мне это было ведомо и это было чудом, ибо пособляло не сдаваться и всеми силами поддерживать в себе движение. Но что характерно: хоть я убеждалась, что без движения погибну совсем быстро, однако и движение на пользу не шло — лишь способствовало тому, что меня все больше и плотнее охватывал снег, стремящийся окончательно похоронить под собой. Прозрения возникали одно за другим — стремительные, безымянные, с неназванностью их деталей, но они не были бы прозрениями, если бы не вели к спасению. А они вели, ибо указывали моей недремлющей интуиции, что тут годится не стихийное барахтанье, а правильный расчет, достижение некоего равновесия, как при катании с горки, — разумная трата энергии с максимально возможным эффектом.
И я прекратила обороняться от снега, прибывающего со всех сторон, не старалась больше оттолкнуть его от себя, разгрестись, а собрала последние силы и начала пробиваться наверх, выбрасывая туда руки. Я устремилась из снега, извиваясь всем телом и отталкиваясь ногами, словно пловец из воды. Наконец результат был получен. У Люды тоже наметились успехи с рытьем и отбрасыванием снега от провала. И наши руки встретились.
До сих пор не пойму, почему под ней наст не треснул и не провалился. Возможно, потому, что и у нее была нормальная интуиция, которая подсказала ей не стоять, а лечь на снег. Кряхтя и тужась, цепко прихватив руки, она дергала меня на себя, и я в эти короткие толчки успевала сработать ногами, примять под собой рыхлую суспензию, опереться о нее и со своей стороны податься вперед и вверх. Возились мы долго и трудно. От усиленного дыхания в моем горле встал жгучий, дерущий комок. Исцарапанные о наст руки и мое посеченное крупой лицо, что в любое другое время вызвало бы озабоченность, теперь казались пустяками.
Кое–как, утопая в снегу, пропахивая в нем борозду по тому склону, по которому я собиралась съезжать, мы кубарем выкатились во двор на свободное, утоптанное пространство, и упали без сил. Поняв умом, что опасность миновала, я все еще своим испуганным, часто бьющимся сердцем не могла поверить в спасение из такой страшной беды, причем без помощи взрослых.
* * *Трудно оценить меру опасности второго эпизода, когда смерть снова дохнула мне в лицо и Люда отогнала ее. Но я о нем не могу забыть.
Это случилось в начале лета. Мы, как почти каждый день, «паслись» на нашей роскошной шелковице, росшей в конце огорода, на меже с чистым лугом — толокой.
Пожалуй, повторюсь и в который раз опишу нашу усадьбу, во многом уникальную для рабочего поселка. Начну издалека.
Итак, мамин отец, а мой дедушка, Яков Алексеевич женился и за неимением иного варианта пошел жить к родителям жены — я точно не знаю, где стоял их дом, мама говорила, что теперь этой улочки нет. Но приблизительно путь на то место она описывала так. Если идти с нашей стороны в центр через Дронову балку, то, выйдя из балки, справа можно увидеть начало улочки, тянущейся параллельно балке в сторону Осокоревки. На другом конце она под прямым углом упирается в улицу, идущую вдоль речки, практически повторяя ее извивы. Где–то на этом перекрестке и стоял дом родителей бабушки Евлампии. Так как бабушка Евлампия была у них самой младшей и старшие сестры ушли жить к мужьям, то молодожены вполне могли бы оставаться с родителями и не думать о собственном жилье. Но дедушка занимался крестьянским хозяйством, и в этой связи ему во дворе нужна была телега — как удобный вид транспорта. А из–за скученности построек на том краю и еще из–за холмистости той местности телега там проехать не могла, особенно в дожди и грязь. Пришлось ему строиться отдельно, на ровном удобном месте.