Святая земля - Пер Лагерквист
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он продолжал идти и пришел к тому месту, где тропинка, тянувшаяся снизу, встречалась с той, по которой шел он сам. И на том месте, где встречались эти тропинки, стояла маленькая, вырезанная из дерева фигура женщины, защищенная небольшой крышей, словно прикрывавшей ее от дождя. Неужели здесь мог лить дождь? Неужели где-то здесь было совершенно обычное селение, где жили люди? Нет, вряд ли. Это было невозможно.
Фигура женщины была нехитро вырезана скорее набожной, нежели искусной рукой и, похоже, вырезана давным-давно. Платье женщины было голубым, но краска сильно облупилась и поблекла от ветра и непогоды там, где она хоть сколько-нибудь сохранилась. Но на лице краска сохранилась гораздо лучше. Лицо женщины было бесконечно милым, с чуть застывшей улыбкой, потому что художнику не удалось лучше изобразить ее, не удалось так, как ему хотелось. Он стоял, глядя на эту небольшую фигуру, и его мятежная душа обретала покой только от одного этого зрелища. Только от того, что он стоит здесь, глядя на эту небольшую фигуру женщины в голубом платье из дерева, на ее добрую улыбку. Кого она ему напомнила?.. Это голубое платье... И улыбка... добрая, чуть бесцветная улыбка... Что он вспомнил?.. Нет, он не мог распутать этот клубок...
Удивительно - он вдруг почувствовал ужасную усталость, обычную человеческую усталость, которую испытываешь после долгих странствий в горах. Ему необходимо было лечь на землю и немного отдохнуть, здесь, в траве, здесь, рядом с ней. Он лежал, глядя на нее, на милые мягкие черты ее лица, на ее добрую, чуть грустную улыбку, пока не заснул.
Какая странная была у нее походка. Такая странная и неуверенная, словно шла она на одеревенелых, негнущихся ногах и ей трудно было идти. В ней вообще была какая-то одеревенелость и угловатость, не свойственные ей. Так она прежде не ходила. Ее походка была легка и естественна, и она была ведь так молода, почти ребенок! Эта же, рядом с ним, должно быть, была гораздо старше. Но платье на ней было то же самое, такого же бледно-голубого цвета, хотя ее платье было ведь не таким застывшим и одеревенелым. Оно облегало ее, ведь она сама сшила его, и оно так шло ей, он всегда будет помнить ее в этом платье.
Голос ее был совершенно тот же самый, такой же ласковый и низкий и совершенно не назойливый, не вынуждавший непременно прислушаться к себе. Но если такое желание возникало, то можно было это сделать и услышать, какой звонкий и ласковый был этот голос и как тих он был и спокоен. Но то, о чем она говорила, было так удивительно, совсем не то, что они обычно говорили друг другу. Она сказала, что Она - Богоматерь. Это было так странно, зачем Она так говорила? И что ему до этого? Она была избрана в матери Сына Божий, говорила Она, но не потому, что в Ней было нечто особенное, примечательное. На Ее мечте точно так же могла бы оказаться совершенно другая женщина, кто-то из Ее соседок или женщина из другого селения. Она родила Его, не зная даже, кто Он. И когда появились пастухи и три восточных царя, Она ничего не поняла. И не знала даже ничего о том, что Он будет распят на кресте. Она радовалась ему, своему младенцу, как и всякая мать.
Но когда Он был распят, словно меч пронзил Ее сердце, и с тех самых пор Она никогда уже не была прежней. С тех самых пор Она и в самом деле стала избранницей одного лишь страдания. Для того, чтобы понимать других, тех, кто страждет и скорбит. И вот Она останавливалась на каждом перекрестке дорог в ожидании того, что кто-нибудь, проходя мимо, тоже захочет остановиться и поведать Ей свои скорби и тяготы.
- Что так печалит тебя? - продолжала Она. - Я вижу, что ты удручен, и Я даже спустилась вниз, проводить тебя немного, хоть это и не в моем обычае.
- Есть многое, о чем надобно печалиться.
- Твоя правда. Скажи Мне, что тяготит тебя, о чем ты страждешь. И кто ты и куда идешь.
- Я - пилигрим.
- Вот что?
- Пилигрим и разбойник.
- Разбойник? В каком же разбое ты повинен?
- Вся моя жизнь была преисполнена злых дел и злых мыслей, если вспомнить и о них. Я - злой, преступный человек, можешь меня так называть, если хочешь. И потому ничего нет удивительного в том, что я стал пилигримом.
- Да, это Я понимаю.
- Но я должен сказать, что я - странный пилигрим. Я пилигрим, совершающий паломничество в страну, которой нет.
- О чем ты? Страна, которой нет?
- Да, в Святую землю.
- Святую землю?.. Разве ее нет?
- Нет. Я это понял.
- Ее нет... Ты уверен в этом?
- Да, уверен.
- Знай же, это Моя страна, Моя родина... Но столько времени прошло с тех пор, как Я была там... Ее нет? Так ты говоришь - ее нет?..
- Да. Я это узнал. И мое паломничество не имеет никакого смысла, никакой цели. - Твои слова Меня в самом деле опечалили... Понимаешь, Я тоже иногда думала, что ее, быть может, нет. Она кажется такой далекой, она так далеко-далеко отсюда... Я это чувствовала не раз. И тогда Я думала, что, быть может, Я стою здесь на чужой земле, у перекрестка дорог на чужой земле, и живу лишь в своих собственных воспоминаниях, пытаясь утешить того, кто проходит мимо, рассказами об этом. Но может, Я рассказываю о стране, которой в самом деле нет, может, все вообще не так, как в Моих воспоминаниях. И тогда Я Становлюсь такой печальной, такой удрученной. Ты не поверишь, что Я тоже могу стать столь же скорбной и отчаявшейся, как и те, кого пытаюсь утешить.
- Я причинил тебе боль своими словами. Зачем я это сделал!
- Ты должен был сказать, что ты полагаешь истиной, даже если это причинило Мне боль. Но Мне знакомы всякого рода страдания - также и это. Да, даже если это мысль и о том, что Моя страна не существует. Даже эта мысль.
Но должна ли Святая земля все-таки существовать? Ведь только иногда она словно бы исчезает от Моего взора, а вообще-то мне кажется, будто Я странствовала там вечно по хорошо знакомым мне тропкам, которые ныне стали заповедными, священными. Может, это лишь Моя собственная вина, что Я не всегда вижу эту землю так, как должно ее видеть. Может, это меркнет порой Мой собственный взгляд. У тебя, наверное, тоже есть родные края, и тогда ты знаешь, что воспоминания о них неотчетливы.
- Мои родные края? Нет, их я почти не помню. Пожалуй, потому, что не желаю их вспоминать, боясь, что пробудятся одни лишь злые воспоминания.
- Злые? Только злые?
- Да, там было такое, что я всегда пытался забыть, так долго пытался я это забыть и уже не могу больше вспомнить... Не могу отчетливо представить себе... И все-таки кажется, словно я должен все вспомнить до того, как мое странствие подойдет к концу. Понимаешь, у меня впереди не так уж много времени и нужно успеть искупить грехи. В реке отразилось мое лицо, и я испил воды из источника. У меня не очень много времени впереди...
- Да, Я понимаю...
- Мне нужно встретить ее до того, как время истечет, до того, как погаснет свет... Еще не поздно? Я хочу сказать, не начинает ли уже смеркаться?
- Кого ты должен встретить?
- Ту, которую напоминаешь мне Ты. Голос... и платье... Но у Тебя такая странная походка, почему Тебе так трудно ходить? Ты чем-то не похожа на нее. И Ты родила Сына Божия. Ей, ей не выпало счастья родить. Ей бы надо было стать матерью, но ей это не довелось. Они вынудили ее отказаться от этого... Этого я не помню... словно не могу... Да, чтобы отыскать старое... ужасно старое... в прогнившем доме, в сером доме, где так пахло гнилью... Я тоже был там... мы держали друг друга за руки... теперь я вспоминаю!.. Мы так боялись... мы ведь сами были детьми... и мы ничего не понимали, мы ничего не знали о том, к чему нас принудили... Зная лишь кое-что о любви, мы думали, что знаем о ней все. Ничего о том, что нам предстояло, что такое есть на свете и что это тоже называется любовью...
Запах крови... теперь я вспоминаю... запах крови... и ее крик... как она пыталась защититься... И ребенок... ребенок, который познал смерть у своей собственной матери... Теперь я вспоминаю! Теперь я вспоминаю!.. Который познал смерть у своей собственной матери!.. Они принудили ее... чтобы не осталось в живых плода, зачатого от меня... чтобы ничего не осталось у нее... ведь она и так была бедна... О, теперь я вспоминаю все...
- Я понимаю, о ком ты говоришь. Она часто беседовала со мной. Она в самом деле одна из тех, кто нуждается в утешении. И о тебе она говорила не раз.
- Обо мне? Тогда она, должно быть, говорила суровые слова, самые суровые на свете.
- Нет, она говорила о тебе только хорошее.
- Этого не может быть! Этого она не могла сделать.
- Нет, могла. Ради того, кого любит.
- Любит?.. О чем Ты? Она меня любит?
- Да. И она не осуждает тебя. Любовь не осуждает.
- Это немыслимо. Я оставил ее одну, в страшном отчаянии. К этому они также меня принудили; но зачем я ее послушался, ведь мне не должно было их слушаться!.. И они нашли ее на берегу реки, в голубом платье, в ее самом лучшем платье, в ее единственном платье из льна, который она сама посеяла и собрала. И они отнесли ее в селение и закопали за церковной оградой, потому что возле церкви покоиться среди других, целомудренных, дев она не могла. Я видел, как ее зарывали в землю, как это делали двое людей. А я лежал, скрючившись, за кустами и видел это. Когда же они зарыли могилу и ушли, я выбрался из своего убежища, бросился на могильный холмик, обнял его и плакал без конца... Но она все равно была одинока.