Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я всегда с ним так разговариваю…
Наше выступление, как я и предполагал, прошло успешно. О том, чтобы кто-нибудь сбился или хотя бы запнулся, не стоит и говорить. В порыве вдохновения мы играючи перебрасывались репликами и чеканили фразы монологов. Перед глазами зрителей одна за другой развертывались величественные сцены из шедевров мировой драматургии, каждую из которых венчал какой-нибудь монолог, призванный исполнять роль античного хора. Но степень выразительности нашего выступления определялась совсем не техникой — не владением текстом или непринужденностью игры. Она основывалась на том, что все сцены дышали правдой — правдой наших чувств и наших настроений, — когда мы произносили все эти тексты, мы говорили как бы о самих себе. Как тогда толпа учащихся после фестиваля хоров подхватила «no more», так теперь и мы — вобрав в себя слова классиков — исполняли собственную песню.
Это была песнь гнева и бунта, горечи и печали. Не такая должна быть юность, не такая школа и реальность! Прометеем, прикованным к скале, был обожаемый нами молодой учитель, которого выгнали с работы за слишком демократичные методы воспитания. Нетерпимый, догматичный Креонт олицетворял ограниченного Солитера. Все туповатые персонажи Шекспира изображали Евнуха или похожих на него типов. «Мизантропа» я приберег для себя и играл роль Альцеста. С особым удовольствием я декламировал его заключительный монолог:
— Все предали меня, и все ко мне жестоки;Из омута уйду, где царствуют пороки;Быть может, уголок такой на свете есть,Где волен человек свою лелеять честь[10].
Но с еще большим сердечным трепетом я произносил монолог Хамма из «Конца игры», может быть, потому, что я завершал спектакль. Я делал несколько шагов по направлению к просцениуму и — пронзая взглядом зрительный зал, а главное, сидящее за длинным столом жюри с ЕС в центре как председателем, — начинал со стоическим спокойствием:
— Теперь мой ход. Продолжаем.
Плачешь-плачешь попусту, только чтобы не смеяться,А там, глядишь, и впрямь охватывает грусть[11].
После этих слов окидывал зал долгим взглядом и продолжал:
— Им всем я мог бы помочь.Помочь! Спасти. Спасти!Сколько их тут было![12]
И вдруг, испепелив собравшихся взглядом, обрушивался на них с бешеной страстью:
— Пораскиньте мозгами, пораскиньте мозгами.Вы же на земле, и тут ничего не попишешь!
Подите прочь и любите друг друга!Идите с глаз моих долой,Возвращайтесь к своим кутежам![13]
А потом, бросив в зал эти слова, я как бы впадал в угрюмую апатию и тихо произносил в пространство две последние фразы:
— И все такое, все такое! <…>[14]
В самом начале конец, и все равно продолжаешь.
Я медленно опускал голову, и тогда следовал blackout[15], во время которого мы поспешно покидали сцену.
Буря аплодисментов, разразившаяся в этот момент, не оставляла сомнений в результатах конкурса. И действительно, добрая весть не заставила себя долго ждать. О нашей победе — пока, правда, неофициально — мы узнали уже через час, когда в холле рядом с гардеробом встретили членов жюри, расходящихся после совещания.
Новость сообщил нам конечно же ЕС — и в манере, которую легко можно было предвидеть:
— Браво, мой дух! Ты выступил великолепно.И первую награду достойно заслужил.
— Не могу поверить, — ответил я с притворной скромностью, прерывая, наконец, шекспировские излияния. — Слишком хорошо, чтобы было правдой…
— Скоро сам убедишься, — сказал он, тоже переходя на прозу. — Просперо никогда не лжет. Но пошутить умеет, — и он весело и лукаво подмигнул мне.
Всем по очереди он протянул руку, торжественно повторяя при каждом рукопожатии: «Поздравляю».
Я был счастлив. Впервые исполнилось то, о чем я столько думал и мечтал. Реальность, в которой я пребывал, да что там! которую сам сотворил, была воистину в масштабах некоторых легенд и мифов. Я чувствовал себя героем, входящим в историю. Однако недолго мне довелось тешиться этим чувством.
Через несколько дней, когда известие о нашей победе было официально передано школьным властям, на субботней утренней линейке, на которой подводились итоги прошедшей недели, на кафедру немедленно взгромоздился Солитер и разразился приблизительно следующей речью:
— Мне приятно поставить в известность всех вас и педагогический совет, что организованный нами театральный коллектив завоевал первое место на ежегодном Конкурсе любительских и школьных театров, чему мы очень рады и с чем поздравляем учащихся нашей школы, одержавших столь великолепную победу.
— Вот видите, пан завуч, — на весь зал отозвался наш Гемон. — А вы хотели запретить наш спектакль!
— Ошибаешься, — спокойно и с улыбкой ответил Солитер, — я запретил нечто совершенно иное, что не принесло бы вам никакой победы. К счастью, ваш руководитель, — он взглядом отыскал меня в зале и указал на меня рукой, — оказался разумным юношей, прислушался к моим советам и изменил то, что было необходимо.
— Неправда! — такой лжи не выдержал я в свою очередь. — Мы играли все точно так, как было написано в сценарии.
— Ис-прав-ленном! — с лукавым выражением погрозил мне пальцем Солитер, нейтрализуя таким образом скандальную, что там ни говори, для него ситуацию, ведь я публично обвинил его во лжи. — И хватит этих споров по пустякам, — закончил он великодушно.
Выступление Солитера возымело действие. Больше верили, конечно, нам, а не ему, но зерно сомнения было посеяно. Несмотря ни на что, многие считали невозможным подозревать завуча в таком очевидном двуличии. И к нам стали приставать с вопросами, заданными в шутливой манере, что меня еще больше раздражало, вроде: «Так была цензура или нет?»
Это выводило меня из себя, и я ходил мрачный и злой и дожидался только дня торжественного вручения наград. «Известное дело, — горестно размышлял я, — на школу нечего рассчитывать. На ней уже давно пора крест поставить. Меня признают и по-настоящему оценят в другом месте». Насколько обоснованными были мои ожидания, я смог проверить уже через несколько дней.
Торжество по случаю вручения наград, сопровождающееся показом коротких фрагментов из отмеченных жюри спектаклей, было назначено на воскресенье на пять часов дня. Церемония должна была проходить не в том театре, где проводился конкурс, а уже в городском Доме культуры, который представлял собой скорее центр общественного пользования, чем храм искусств. Там разместились различные конторы, технические мастерские, кафе довольно низкого пошиба и большой конференц-зал, где чаще всего проходили собрания всевозможных «активов», а в выходные дни устраивались довольно унылые развлекательные мероприятия для живущих поблизости пенсионеров или шумные дискотеки для старшей молодежи, которые, как правило, заканчивались пьянкой и скандалами. То есть это было не слишком привлекательное место, а учитывая мои амбиции и надежды, — просто позорное, оскорбляющее мою артистическую натуру. Но, видно, выбора не было — пытался я как-то себя уговорить — в театрах в это время если и не идут спектакли, то там готовятся к вечерним представлениям, и ничего удивительного, что столь радостная для меня церемония состоится не в священном храме Мельпомены, но, в конце концов, — успокаивал я сам себя, — не это самое главное, поэтому не стоит и нервничать.
Однако когда мы в назначенный день явились на место, скрытое беспокойство переросло в настоящую тревогу. Потому что реальность, в которой мы оказались, была похожа на реальность кошмарного сна.
Пресловутый конференц-зал разукрасили как для карнавала. На эстраде лихорадочно метались музыканты из популярного среди молодежи биг-бит-ансамбля «Кошачьих погонял»: в битлсовских туфлях на высоких каблуках, в узких джинсах в обтяжку и в коротеньких пиджачках, из-под которых вылезало ужасное жабо; они подключали кабели электрогитар, устанавливали переделанные из радиоприемников усилители и поминутно хриплыми голосами пробовали микрофоны на «раз-два-три, раз-два-три», что время от времени заканчивалось противным визгом и вибрированием стекол в окнах.
А в зрительном зале собрался самый странный, какой только можно себе представить, винегрет общества. Первые ряды занимали пенсионеры из польского Дома спокойной старости. В средних рядах и на боковых скамьях сидели участники конкурса и многочисленные члены их семейств, а также делегации от школ, вероятно группы поддержки, так сказать, клакеры своих отличившихся товарищей. В конце же зала теснилась так называемая «чернь», то есть переростки из ремесленных школ, солдаты в увольнительных и своры неуправляемых подростков, всегда готовых отпустить какую-нибудь похабную шутку или устроить скандал.