Жмакин - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С тем и пошел? — спросил Жмакин. Ему вдруг стало жарко до того, что весь взмок.
— Да, — медленно и важно сказал Хмеля, — с тем и и пошел. Может, чаю хочешь? — неожиданно спросил он.
Жмакин молчал.
— Ты ему теперь позвони, Лапшину, — сказал он погодя, — позвони, что, дескать, Лешка-Псих в Ленинграде, сорвался из лагерей. Также Каин, и Жмакин, и Пилодеев. Позвонишь?
— Позвоню, — в упор глядя на Жмакина, сказал Хмеля.
— Неужто позвонишь?
— Позвоню, — отводя взгляд, повторил Хмеля.
— За что же это, Хмеля? Чем я перед тобой провинился?
— Передо мной ты не провинился, — с трудом сказал Хмеля, — но как же я могу? Вот, к примеру, я работаю на Бадаевских складах, на разгрузке продуктов из вагонов. И вдруг, допустим, я узнаю — дескать, покопались и делают нападение на наше масло. Как я должен поступать?
— Хмеля, — сказал Жмакин, — мы ж с тобой в одной камере одну баланду одной ложкой жрали. Кого продаешь, Хмеля?
— Лучше бы ты ушел от меня, Лешка, — сказал Хмеля со страданием в голосе, — ну чего тебе от меня надо?
— А где я ночевать буду? — спросил Жмакин.
— Где хочешь.
— Я здесь хочу, — криво усмехаясь, сказал Жмакин, — во на той кровати.
— Здесь нельзя.
— Почему?
— Не могу я жуликов пускать, — с тоской и страданием крикнул Хмеля, — откуда ты взялся на мою голову? Уходи от меня…
— Гонишь?
— Разве ж я гоню…
— Конечно гонишь…
— А чего ж ты мне — продаю, да легавый, да ксива…
— Ну, раз не гонишь, я у тебя останусь на пару дней, пока квартиру найду.
— Нельзя у меня, — упрямо сказал Хмеля, — говорю нельзя, значит нельзя.
— Да тебе же выгодней, — все так же криво улыбаясь, сказал Жмакин, — напоишь меня горяченьким, я спать, а ты в автомат и Лапшину. Меня повязали, тебе благодарность — всем по семь, а тебе восемь. Четыре сбоку, ваших нет. — Он скорчил гримасу, допил водку и, глумливо глядя на Хмелю, снял пальто. — Для твоей выгоды остаюсь.
Хмеля смотрел на него из-под очков с выражением отчаяния в близоруких светлых глазах.
— Уходи, — наконец сказал он.
— Не уйду.
— Уходи, — еще раз, уже со злобой, сказал Хмеля, — уходи от меня.
— Не уйду! Понравилось мне у тебя в красном уголке…
— Это не красный уголок, — дрожащим голосом сказал Хмеля, — какие тут могут быть пересмешки…
— А вот могут быть!
Бешенство заливало уже глаза Жмакину. Он ничего не видел. Руки его дрожали. Выдвинув плечо вперед, он пошел вдоль стены, нечаянно сшиб столик, что-то разбилось и задребезжало; он с маху ударил ладонью по фотографиям, стоящим на этажерке, — это была старая, неутолимая страсть к разрушению. И Хмеля понял, что сейчас все нажитое его потом будет изломано, разбито, исковеркано, уничтожено — будет уничтожена первая в его жизни трудом заработанная собственность — тарелки, которые он покупал, гитара, которой его премировали, красивый фаянсовый чайник с незабудками — подарок приятеля…
И, поняв все это, Хмеля схватил первое, что попади, под руку, — столовый тупой нож, взвыл и сзади ударил Жмакина, но нож даже не прорвал пиджака, а Жмакин обернулся, и в руке его блеснула узкая, хорошо отточенная финка.
— Резать хочешь? — спросил он, наступая и кося зелеными глазами. — Меня резать…
Левой рукой, кулаком, он ударил Хмелю под челюсть, — Хмеля шлепнулся затылком о беленую стенку и замер, потеряв очки. Его светлые близорукие и маленькие глаза наполнились слезами, он поднял ладони над головою, пытаясь защищаться, и в Жмакине вдруг что то точно оборвалось: он понял, что с Хмелей уже нельзя драться и что это была бы не драка, а простое убийство. Матерно выругавшись, Жмакин перекрестил острием ножа подошву ботинка — по блатному обычаю, скрипнул зубами, накинул пальто и вышел во двор. Ноги его разъехались на обмерзшем асфальте, и ему внезапно сделалось смешно. Посвистывая, он добрался до трамвая и поехал куда глаза глядят — коротать ночь. Но эта ночь была очень плохой. Город, который мерещился ему в тайге, изменился. В нем некуда было деться, дома были сами по себе, а он, Жмакин, сам по себе. Пока что ему оставались дачные поезда, но они не ходили ночью. И Жмакин почувствовал, что устал и что, пожалуй, надо торопиться.
Четыре дня подряд тянулись неудачи, одна другой глупее, позорнее, мельче.
Он ничего не мог взять, точно кто-то колдовал над ним: женщина, к которой он почти совсем забрался в сумочку, внезапно и резко повернулась, ремешок лопнул, и военный, дотоле читавший спокойно газету, понял — шагнул к Жмакину. Пришлось выпрыгивать из трамвая на полном ходу. В другом трамвае его просто-напросто схватили за руку, он рванулся так, что затрещала материя, и убежал. Потом вытащил из бокового кармана, вместо бумажника, сложенную во много раз клеенку. Потом вытащил бумажник, но без копейки денег. И, наконец, срезал часы, за которые никто не давал больше десяти рублей. Так тянулось изо дня в день. Нервы напряглись — он уже не очень себе доверял. Призрак тюрьмы становился реальным, — Жмакина могли взять в любую минуту.
Однажды на улице он столкнулся, ударился грудью об уполномоченного Окошкина, сломал о его кожаное пальто папиросу и, заметив, что Окошкин узнал его, рванулся во двор. Двор был непростительной, катастрофической оплошностью, ловушкой. Жмакин поднялся на шестой этаж и, понимая, что пропал, попался — длинно позвонил в чью-то неизвестную квартиру. По лестнице уже поднимался Окошкин, сапоги его часто поскрипывали, он бежал. Жмакин все звонил, не отнимая палец от звонка. Дверь отворилась, он отпихнул рукою какую-то крошечную старуху, пробежал по коридору, заставленному вещами, на звук шипящих примусов, очутился на кухне и через черную дверь спустился вниз во двор. Если бы старуха спросила — кто там? — все было бы кончено, он попался бы. Теперь Окошкин был в дураках. Раскачиваясь в шестом номере автобуса, Жмакин представлял себе лицо Окошкина и как он сморкается и встряхивает головой, — это было смешно и приятно.
На углу Невского и улицы Восстания он выскочил.
Этот город был ненавистен ему, он понял это внезапно и очень точно, понял, что город как бы организовался, чтобы его, Жмакина, посадить в тюрьму, послать в лагеря, что эти дома, и улицы, и магазины ему, Жмакину, враждебны, На секунду он уловил даже как бы выражение лица города, смутное, предостерегающее, суровое. Он потер щеку шерстяной перчаткою и еще поглядел, — все ерунда, город как город, пора пообедать, что ли! Но обедать он не шел, а стоял на морозе возле айсора, чистильщика сапог, и глядел, прищурив глаза, скривив бледное красивое лицо, сжав зубами незакуренную папироску. Был шестой час дня. Уже стемнело, и народ двигался с работы сплошной стеною, город гудел и грохотал. Все разговаривали и смеялись, трамваи трещали звонками, какой-то парень, стоявший дотоле возле парадного, неподалеку от Жмакина, перекинул портфель из руки в руку и сделал движение вперед к румяной девушке в шапке с большим помпоном. Она засмеялась, откинув назад голову и блестя зубами, и точно припала к плечу парня. Он крепко, легко и ловко взял ее под руку. Жмакин видел, как толпа в мгновение проглотила их обоих, даже помпон пропал — ничего не осталось; опять шли люди с портфелями и смеялись, и болтали, а он глядел на них и грыз мундштук папиросы.
Потом он поехал в поезде искать комнату, вылез в Лахте и стал стучаться в каждый дом подряд. Был тихий морозный вечер. На шоссе стайками гуляла молодежь. Две гармони не в лад играли марш. Две девушки в платках по самые брови таинственно на него поглядели. Еще одна неумело проехала на лыжах, кокетливо засмеялась, потеряла палку, охнула и, заверещав, упала в канаву. Жмакин помог ей выбраться и спросил про комнату.
— Да вон, Корчмаренки будто сдают, — сказала она, отряхивая снег, — идите сюда по-над забором влево.
Он пошел, невольно подчиняясь маршу, доносившемуся с шоссе, подсвистывая, потирая озябшие уши. Во дворе у Корчмаренко лаял простуженным голосом цепной пес. Жмакин свистнул ему и вдруг заметил, что пес с бородой и борода у него покрылась инеем. Он усмехнулся и, прежде чем стучать, заглянул в окно, незавешенное и иезамерзшее, видимо потому, что была открыта форточка.
Корчмаренки, сидя за большим, покрытым розовой клеенкой столом, пили чай. Кипел самовар. Какой-то парень здесь же что-то читал из маленькой книжечки, все смеялись, даже старуха, сидевшая у самовара, смеялась, закрывая глаза платочком. Сам Корчмаренко, здоровенный всклокоченный детина с пухом в волосах и в бороде, хохотал страшно, потом вдруг замирал, делая несколько даже страдающее лицо, и потом хохотал с новой силой, да еще и бил кулаками по столу…
«Во идиот!» — подумал Жмакин.
Молодая женщина с ребенком на руках стояла возле стола и тоже смеялась до слез, глядя на Корчмаренку. Наконец парень кончил читать, спрятал книжечку в карман, потом поднял палец и что-то сказал, нет, вернее из прочитанного, потому что всклокоченный Корчмаренко вновь начал прыгать, стонать и выкрикивать так, что затрясся дом.