Крепостные королевны - Софья Могилевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камердинер Василий, укладывая в бричку баулы, какие-то ларцы, накрепко привязывал веревками тяжелый кованый сундук с бариновыми вещами. Сам, посмеиваясь, уговаривал ревущую в голос Анисью. Ничего худого ее девчонке не будет. Для театра увозит ее барин Федор Федорович к себе в Пухово. Может статься, актеркой будет.
Актеркой?! Да что ж это такое — актерка-то? Беда какая свалилась им на голову! Слезы пуще прежнего полились из глаз Анисьи.
Тут же были и четыре Дуниных брата. Всех мать привела прощаться с сестрой. Старший, Демка, крепился, не плакал. Уперся глазами в землю. Молчал и губы себе кусал. На миг вскинет на Дуню сумрачный взгляд и опять уставится себе под ноги. Ну, а младшие, те ревели — Андрюха громко, в голос, ему жалобно подвывал Ванятка. А маленький Тимоша со страху и вовсе закатился…
И бабка была тут же. Тоже, старая, приплелась на барский двор проводить внучку. Стояла тихая, маленькая, вся иссохшая. Опиралась на посошок. Из слепых глаз медленно катились слезы. Губы беззвучно повторяли: «Господи, спаси-помилуй… Спаси-помилуй, спаси-помилуй…»
А сама Дуня была словно окаменевшая. Застыла с той самой минуты, как в избу к ним пришел староста и объявил барынину волю: пусть собирается Дунька, увозит ее с собой пуховский барин, надо думать, навсегда. Услыхав это, Дуня тихо охнула, покачнулась и больше слова от нее никто не услыхал… И сейчас стояла бледная, ни на кого не глядела, только крепко, изо всех сил прижимала к груди узелок. В него мать увязала кое-что из одежонки да несколько лепешек на дорогу.
Запричитала было Глашка, Дунина подруга: «На кого ты нас покидаешь…» Но красивая Наталья Щелкунова зло цыкнула: «Молчи, дура! Что воешь, как по покойнице? И без тебя тошно». Потом, махнув рукой, сказала: «Окаянная наша доля…», заплакала и пошла со двора обратно в деревню. Но все знали, что плакала Наталья не из-за Дуни, а из-за самой себя. И ей вчера староста объявил барскую волю. Нет, не позволяет ей барыня Варвара Алексеевна венчаться с милым дружком Алексашкой Сориным, Осенью барыня Алексашку в солдаты отдает.
Сейчас Наталья шла по деревне, а ее чуть ли не шатало от горя. Плакала и горевала она и об Алексашке, с которым ей уж навек проститься, ведь служить ему двадцать пять лет. Плакала, тужила и о том, что самой ей теперь гнуть спину в девичьей за пяльцами. И слепнуть и чахнуть над барышниным приданым.
Давеча, когда они хороводы водили, барыня сразу приметила, как искусно и цветасто у Натальи расшиты рубаха и венец на голове. И сказала барыня: раз Наташка Щелкунова эдакая рукодельница, пусть лучше не для себя, а для своей барышни Евдокии Степановны старается.
Красивое Натальино лицо было все залито слезами. Знала она: плачь не плачь — помочь ничему нельзя. Родилась она рабой господской, рабой ее и на погост снесут…
— Ну, девонька, — сказал Дуне камердинер Василий, основательно пристроив наконец на бричке все бариновы вещи для дальнего пути, — долгие проводы — лишние слезы! Усаживайся, Дуняша, вот сюда. Поехали…
День был ясный, светлый. А Дуне, будто сквозь частый дождик — слезы застилали ей глаза, — виделся и зеленый барский сад, и барский дом, и церковь с голубыми маковками, и деревня в низинке у реки. И лес, куда с девчонками бегала она по ягоды и по грибы. И луга, просторные, далекие. В последнюю минуту не выдержала — в голос заплакала. Расставалась она со своим домом, с матерью… А что ждет ее дальше, об этом страшилась думать.
Барин Федор Федорович укатил из Белехова еще накануне. Уехал веселый, довольный. В самую последнюю минуту Варвара Алексеевна передумала и дала ему взаймы денег. Всплакнув, вдруг вспомнила, что Федя все-таки был любимым братом покойного мужа. Да и Дунечку осенью опять придется везти в Москву, в пансион. Хорошо, коли у нее там под боком будет родной дядя. В голове мелькнуло еще и другое: Федор Федорович вхож во все богатые московские дома. Не за горами время, когда Дунечке придется жениха искать, на балы вывозить. Вот и полезна ей будет дядюшкина рука.
Обдумав все это, Варвара Алексеевна дала денег столько, сколько Федор Федорович просил. Однако же строго наказала, чтобы долг вернул к зиме, когда хлеб продаст.
Федор Федорович клялся, что к зиме вернет непременно. Звал с племянницей к себе в Пухово поглядеть, какие представления он дает в своем театре.
— Готовим «Дианино древо», мой друг… Прелестнейшая опера! Прелестнейшая… — повторил он и поцеловал кончики своих пальцев, сложенных в щепотку.
— Какое еще древо? — изумилась Варвара Алексеевна. — Небось в наших лесах не растет?
— Ах, маменька! — вспыхнув, воскликнула Дунечка. — Не позорьтесь… Диана — греческая богиня!
— Ишь ты, моя умница! — с нежностью проговорила Варвара Алексеевна. — Все-то она знает, все-то она разумеет!
Хотела дочь покрепче обнять, да не посмела.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЗА СЕМЬЮ ЗАПОРАМИ, ЗА СЕМЬЮ ЗАТВОРАМИ
Глава первая
В Пухове
Пока ехали, Дуня оправилась от своего давешнего страха и даже слегка успокоилась. Вроде бы дорога заслонила в ее памяти и заплаканное лицо матери, и бабку с ее тихой горестью, и ревущих в голос братьев. Все вокруг было невиданным, все ей было интересно, удивительно, чудно. Глаза ее без устали шныряли по сторонам.
К тому же Василий и кучер Илья старались девчонку как умели и утешить, и приветить. Чего она так слезами исходит? Чего забоялась? Барин Федор Федорович у них хороший. Конечно, бывает… Тут уж ничего не скажешь — туча не без грома, барин не без гнева! Коли ему не угодишь, так может и плеткой огреть. Что делать: такая их судьбина, горькая да подневольная. Так ведь и у других бар не лучше. Пожалуй, и похуже будет. Разве белеховская барыня не дерется? Всякое про нее сказывают.
Дуня кивнула: еще как дерется — ой-ой-ой! Вот намедни: разгорячилась и одну девушку — Дашкой звать — по щекам отхлестала, а в придачу еще на конюшню послала, там и высекли бедную. А вина-то у Даши не больно велика: захотелось отца с матерью повидать, по дому стосковалась. Вечером ушла из девичьей, не спросясь, а утром ее хватились. Досталось горемычной… Ох и досталось!
— Вишь, дело какое… — сказал Василий, вздыхая. Илья же со злостью прибавил:
— Чего уж там! Мужик и хлеба вволю не ест, а барин мужика всего съест и не подавится.
Все равно, продолжал утешать Дуняшу камердинер Василий, барин у них хороший. Вот его, Василия, еще ни разу пальцем не тронул, потому что он, Василий, угождать умеет. И ее, Дуню, тоже обижать не станет. А ежели умения хватит, то будет она у них в театре актеркой. Чем плохо? Ничего худого в этом нет. Вон у него, у Василия, сын на дудке играет — флейта называется. Итальянец ихний, пуховский, обучил. Так очень даже доволен парень. На работу посылают редко. Знай сиди себе и дуди сколько влезет. А как соберутся к барину гости, в оркестре перед гостями на флейте, почитай, весь день и всю ночь дудит! Куда до него соловьям…
Что такое оркестр, Дуня, конечно, не поняла. Такого слова она еще никогда не слыхала. А что Василия сын доволен своей судьбой, это ее успокоило. И насчет дудки она тоже уразумела. У них в Белехове пастушонок играет на дудке, так заслушаешься!..
В жару лошадей не стали гнать. Остановились на отдых в лесочке. Поели, поспали, а там снова поехали.
В Москву приехали поздно вечером.
А какая она, Москва, Дуне толком разглядеть не удалось. Поняла одно: большая. Очень большая! И домов много, и заборов много, и церквей, и людей…
Ехали они по Москве и широкими улицами, на которых стояли барские дома с садами. Ехали и узкими пыльными переулками-закоулками, мимо плетней и заборов. В иных заборах были высокие ворота под двухскатной кровлей, на этих кровлях стояли медные восьмиконечные кресты, а за воротами псы брехали. А возле иных ворот смирно лежали большие каменные львы. За теми воротами, среди деревьев, виднелись барские дома. Вроде белеховского, тоже с колоннами. Ехали и мимо простых деревенских изб, крытых лубом, тесом или вовсе соломой. И мимо церквей, и мимо небольших часовен, стоявших на перекрестках.
В Москве Илья шибко гнал лошадей. Дуня поняла из разговоров кучера с камердинером, что нужно им до десяти вечера перемахнуть по мосту через реку Яузу. Мол, на том берегу Яузы есть одна слобода, в той слободе живет кум кучера Ильи, у того кума хорошо бы заночевать. А уж поутру можно и снова ехать…
Ровно в десять и на всю ночь московские улицы заставлялись рогатками — ни проехать, ни пройти. Лишь за час до рассвета стража убирала эти рогатки, и тогда проезд был свободен.
Ночью улицы были пустынны. Только кое-где тускло горели масляные фонари, освещая темноту, да стража ходила, с опаской поглядывая на глухие переулки. Перестукивались колотушками ночные сторожа. Смело разбойничали по Москве в те далекие времена недобрые люди — грабили, озорничали, случалось, и убивали прохожих. Жители с раннего вечера закрывали ставни на окнах, задвигали на дверях тяжелые засовы.