Домой с небес - Борис Поплавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После обеда Таня запиралась заниматься, но, едва закрывались ставни, тотчас же засыпала в духоте, плечом и лицом на все той же странице, замусоленной от ее сонной тяжести. В полдневной пустыне Олег блуждал дик и нелюдим, с выгоревшими волосами, — то там, то сям бесцельно появлялся на скалах. Время ожидания шло медленно, и все вокруг казалось неинтересным, чересчур назойливо ярким, то грозным, чужим, враждебно, ослепительно равнодушным. Волны все так же медленно, мягко ложились, и, казалось, вода дремала там полминуты, прежде чем опять пошевелиться, нисколько не ускоряя своего привычного ритма, оттого что Олег, злобно щурясь на синюю даль, ждал, сидя на песке. Ему бы хотелось, чтобы все, как то бывает иногда в кинематографе, ускорилось, понеслось к шести часам. А в шесть часов в мертвой тишине, внимая хрусту собственных шагов по гравию, он, как к львиной клетке, подходил к даче и стучал в окно, не получая ответа. Осторожно раскрывал ставень, и разбуженная ярким светом и пристыженная Таня с отосланным, красным, кухарочным лицом вскакивала и принималась причесывать волосы.
Вскоре в комнату, также через окно, влезала Надя, широколицая девушка необычайно кукольной, атлетической красоты. В противоположность Тане, она была непосредственно и наивно-кокетливо смешлива, на все смотря огромными вызывающими синими глазами, хотя так же, как и Таня, инстинктивно, по-звериному молчалива и скрытна, а вслед за ней влезал ее душегуб, охранитель, высокий, сумрачный красавец с убеждениями, говорящий на странном парижском русском жаргоне, смеси галлицизмов и зощенковских словечек. Надя и Таня всегда молчали вместе. Таня — зло, умно, напряженно ожидая, схватывая, утилизируя, осуждая всякое слово. Надя — наивно, грубо, глубоко смешливо, как небо, раскрыв свои огромные, выпуклые голубые глаза, совершенно лишенные взгляда, — податливый, по-звериному неуловимый экземпляр русского сексуального творчества.
Это было прекрасное соединение атлетических молодых тел, скученных в небольшой, выбеленной известкой комнате, в окне которой вовсе не было ни рам, ни стекол, а только зеленая итальянская античная ставня в одну створу. Но над ними плавала, висела — вечное мучение — наследственная чопорная скука глубокоречивой русской чеховщины, не удостаивающей говорить ни о чем земном и милом, не умеющей без скуки говорить ни о чем возвышенном; дух, борющийся с телом. Внешнее, грубоватое, деланное товарищество, напряженная, суровая, любовная борьба внутри. Вечная нерадостная мучительно-знакомая русская гимназическая атмосфера.
Приходил (может быть, на руках) и человек-обезьяна, молчаливая темно-коричневая статуя из одних мускулов, с красивым, замечательным, губастым лицом испанского преступника, аристократа, художника. И наконец, невесть откуда, но уже через дверь, по-стариковски являлись Аполлон Безобразов, встречаемый сумрачным многозначительным взглядом вдруг темневших Таниных глаз, и еще одна глубоко измученная жарой грузинского вида барышня.
Разговора не получалось, потому что Олег столь же внутренне, как старший, снобировал их, как внешне неумело пресмыкался, жаждучи из-за Тани поддержать компанию, — терял искренность и достоинство и, мучаясь этим, злобно внутренне передразнивал их полурусские обороты речи.
Поэтому все любили танцевать. Во-первых, конец разговорам, во-вторых, сексуальное освобождение, тайный сексуально-эстетический разряд до скуки сдавившей сердце молодости. Любили и выпить, но боялись, ибо где-то около ходил и жил грозный бородатый создатель, поддержатель, блестящеглазый, золотоочковый бывший революционер, ныне ученый химик и крупный деловой мужик.
Странно в солнечной тишине сада на скалистом мысу звучал механический голос граммофона. Печально, надтреснуто, как будто издалека, из Парижа, как будто по телефону слышный, слышимый. За окном ослепительная, полуденная духота сменилась теперь неподвижной, сияющей духотой вечерней. Цикады кричали еще громче, но сад был уже освещен оранжево-розовым светом закатных облаков, а за ними внизу море приобретало уже тот странный, свинцовый, тяжелый масляный блеск, который сразу делал все угрожающим и чуть нереальным, так что вот-вот и жди, что между двумя ветвями на далекой глади — до странности по-сонному, по-астральному четкий — появится черный эгейский корабль с неподвижно висящим буро-красным парусом.
Медленно-спокойно, печально-упорно, как пчела, звенел граммофон, и все продолжало наливаться красноватой, отраженной яркостью неба.
Вдруг понимая, вдруг видя что-то новое, чужое и неизбежно мучительное в Тане, Олег уже не верил, что это она все утро бродила, хулиганила с ним; сумрачно кокетничая с Безобразовым, Таня опять была величественной, каменной, тяжеловато-надменной.
Несколько раз уже Олег пытался встать и пригласить Таню, но сердце начинало так мучительно биться и он казался вдруг сам себе настолько неуклюжим, уродливым, узкоплечим, что он, психопатически боясь отказа, не мог решиться, но все-таки наконец встал. И едва помня себя, едва прикасаясь к Тане, обнял ее. Граммофон заиграл «Jalousie»,[8] медленное, навсегда памятное цыганское танго того лета, и так, едва дотрагиваясь до нее, едва смея двигаться, он поплыл с нею по комнате, и комната поплыла перед ними в розовато-душных сумерках неподвижного августовского вечера. Они танцевали; сердце Олега вдруг обнаруживало, открывало, понимало, что они вместе плывут в бесконечную и бесконечно-долгую боль, в униженье, пораженье, обиду, разлуку, но сила отплытия, отрыва, отчаливанья от земли и старой жизни была так могущественна, так нова, так стремительна, что Олег, не помня себя, не защищаясь, сам до боли раскрываясь, шел на нее, как будто шел на бритву, — тая, гибнучи безвозвратно, продаваясь в рабство в горячем розовом неподвижном воздухе вечера.
Звуки, тихо звеня, тихо, глухо рождаясь, медленно летя сквозь густой воздух, буквально рвали теперь, губили Олега, сладко до боли, больно до сладости входя, вплывая, врезаясь в сердце. Казалось, огромные дали, горы, фрески, сказочные описания городов и путешествий раскрывались где-то за окном, и он кончиками пальцев не смел прикасаться, не смел чувствовать грозного, необычайного тела танцующего с ним божества. Танец кончился, но Олег теперь знал, что надолго раскрылось, проснулось сердце. Знал также, что Таня не любит и, может быть, даже никогда не полюбит его. Сумерки сгущались в нем ощутительно до задыхания, мучило его, сладостно резало душу что-то летнее, грозовое, неповторимое навек. И долго потом в своем лесу, как беглые каторжники, он и Безобразов, сидя друг против друга у двух пней, жевали безвкусный рис с томатами, заедая нечищенным сладким огурцом, присмирев от явственного присутствия чего-то непоправимого.
День наконец кончился, бесконечно долгий летний день. Слабосердечная истеричная экономка собирала обедать. Таня странно-угрюмо согласилась встретить Олега после того, как проводит Ивана Герасимовича, который стоял постоем на другой даче. По уговору, Таня и Надя должны были вернуться домой спать, но тотчас же за калиткой, не сговариваясь, расстались, исчезнув в темноте по темным своим делам. Олег в неудобной позе сидел при дорожке на хвое и ждал. Тьма в лесу была непроглядная.
Музыка в Сен-Тропезе не играла в будний день, и там, далеко-далеко, где-то за горами, гудели моторы военных аэропланов, совершавших ночные полеты. Иногда одна из огромных звезд, а то две-три симметрично начинали двигаться между черными ветвями. Но, пересекши небо, они исчезали в ровном рокоте, и снова ночь вокруг была непроглядна, прекрасна, враждебна, и Олег в ней, как доисторический охотник, был потерян, напряжен, весь превращен в слух. Для него, городского подростка, кофейного юноши, эмигрантского молодого человека, выросшего в дожде, все продолжало быть необычайным, и тишина была так сильна, так страшна, так совершенна, что Олег все время слышал шум крови в ушах. Издалека услышал Олег, как идет Таня, услышал последние слова, которые она, посмеиваясь, бросила Наде:
«Ты поосторожнее с ним», и тихий, четкий, издали приближающийся хруст гравия под ее крепкими ножками, ее крепких ножек по сухим веткам. И вот уже, слабо маяча между деревьями, бело возник тихий, молчаливый, сказочный световой круг от ручного электрического фонаря. Олег, притаившись, молчал, белый свет приближался, совершенно скрывая идущую за ним, и вдруг Олег почувствовал себя в фокусе электрического глаза и дико, как пойманный зверь, уставился в него.
В ту ночь, полную звезд, полную тяжелого запаха хвои, среди теплых, во тьме не позабывших солнца камней, они впервые поссорились, и Олег, оторвавшись от Тани, в непродолжительном безумии храбрости ушел блуждать по берегу в зловещем свете поздно вставшей ущербной луны, повторяя про себя любимые грубые фразы свадебного марша «Лоэнгрина», и вдруг разом погасло возбуждение, сердце физически сжалось предчувствием непоправимого, он бросился искать ее и не нашел. О ужас, ужас, древняя потерянность, античное отчаянье среди великанов судьбы и природы…