Сержант милиции - Иван Лазутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Железная бочка, стоявшая под водосточной трубой, была полна водой. Алексей подошел к ней, умылся, вытер лицо.
«Куда теперь?» — подумал он. Проходящий мимо трамвай ускорил решение. Алексей на ходу прыгнул в вагон. На вопрос, идет ли трамвай до вокзала, полусонная кондукторша утвердительно кивнула головой, продолжая дремать на своем высоком сиденье.
— Вы меня простите, но я не могу заплатить за билет, у меня случилось несчастье, — обратился к ней Северцев.
Кондукторша сонно подняла глаза и ужаснулась:
— О господи, кто же это тебя так?
Алексей ничего не ответил.
Кроме кондукторши, рядом с ней в вагоне сидела молодая, лет тридцати, женщина. Опасливо посмотрев на вошедшего, она крепко сжала в руках свою черную сумочку, шитую бисером, и успокоилась только тогда, когда Алексей прошел в другой конец вагона и сел на скамейку.
Все, что было дальше, Алексей понимал смутно. Вагон гремел, на каждой остановке кондукторша выкрикивала одну и ту же фразу: «Трамвай идет в парк», за окном мелькали электрические огни, редкие запоздалые пешеходы…
С полчаса Алексей бродил у вокзала, куда его не пускали из-за отсутствия билета. Потом милиционер потребовал документы. Документов у Северцева не оказалось, и его привели в отделение милиции вокзала.
Сильная боль во всем теле, головокружение и звон в ушах мешали Алексею правильно ориентироваться в происходящем. Он делал все, что его заставляли, но для чего это делал, понимал плохо.
В медицинском пункте молоденькая сестра долго прижигала и смачивала его раны и ссадины чем-то таким, что очень щипало, потом так забинтовала лицо, что открытыми остались только глаза да рот. Самым неприятным был укол.
В течение всей перевязки Алексей не сказал ни слова. А когда сестра, чтобы не молчать, стала объяснять ему, что укол сделан против столбняка, то и к этому он отнесся безучастно. Ему хотелось одного — быстрей бы кончалась вся эта процедура с бинтами, йодом и зеленой жидкостью и как можно скорей, с первым же утренним поездом уехать домой. Хоть в тамбуре, хоть на крыше вагона — только домой!
Потом начался допрос.
Дежурным офицером оперативной группы был лейтенант милиции Гусеницин. Больше часа бился он над тем, чтобы установить место ограбления, и все бесполезно. Показания Северцева были сбивчивые, а порой противоречивые. Гусеницин уже начал раздражаться.
— Как же вы не помните, где вас ограбили?
Алексей пожал плечами:
— Не помню. Что помню, я уже все рассказал.
— В Москве очень много садов, парков, скверов. Постарайтесь припомнить хотя бы номер трамвая, на котором добирались сюда из этой рощи.
Алексей покачал головой.
Гусеницин встал, подошел к карте города, которая висела на стене, и принялся внимательно рассматривать нанесенные на ней зеленые пятна садов и парков.
— Да, это хуже, — вздохнул он. — Но ничего. Не вешайте голову, будем искать. Будем искать!
На лейтенанта Северцев смотрел такими глазами, как будто вся его судьба была в руках этого военного человека.
9
Нелады у сержанта Захарова с лейтенантом Гусенициним начались давно, еще с первых дней работы Захарова в милиции вокзала. Не проходило с тех пор почти ни одного партийного собрания, на котором сержант не выступил бы с критикой Гусеницина за его формализм и бездушное отношение к людям.
«Схватываться» по делам службы начальник отдела полковник Колунов считал признаком хороших деловых качеств, чувством ответственности за свой пост. «Спорят — значит душой болеют», — говаривал он майору Григорьеву и упорно вычеркивал при этом из проекта приказа о вынесении праздничных благодарностей фамилию Захарова.
— Молод, горяч, пусть послужит, покажет себя пошире, а там и с благодарностью не обойдем.
Майор Григорьев возмущался, горячился, отстаивая благодарность сержанту, и всегда добивался того, что рядом с Гусенициним в приказе стояла и фамилия Захарова.
Лейтенанта Гусеницина Григорьев не любил. Во всем: в лице Гусеницина, в его голосе, в походке, в манере подойти к начальству, проступало что-то хитроватое, неискреннее. Не любили лейтенанта и его подчиненные, постовые милиционеры. До перехода в оперативную группу, когда он был еще командиром взвода службы, Гусеницин в обращении с подчиненными слыл непреклонным, а порой до жестокости упрямым.
Полковнику же Колунову это казалось образцом твердости и дисциплинированности командира.
Если вы в сильный мороз глубокой ночью, когда не работает никакой транспорт, кроме такси, на оплату которого у вас нет денег, оказались вблизи вокзала и хотите зайти туда, чтобы погреться, а может, и скоротать там остаток ночи — вас не пустят, если в это время на работе лейтенант Гусеницин. Без билета вход в вокзал инструкция запрещает. Стуча от холода зубами, вы показываете лейтенанту свой паспорт или студенческий билет, объясняете, что задержались у приятеля или на институтском вечере, взываете к человеческой доброте Гусеницина — все напрасно. Ответ у него будет один:
— Нельзя! Здесь не ночлежка, а вокзал.
Хоть разрыдайся, хоть ложись у дверей вокзала — лейтенант от буквы инструкции не отступит. Бездушный и черствый, он не видел в человеке человека.
А однажды сержант Захаров был свидетелем, как Гусеницин оштрафовал старика за курение в вокзале. Сухой, высокий и бородатый — незаросшими у него оставались только лоб, нос да глаза — он походил на тех благородных стариков, за которыми охотятся художники. Видя, что у буфета молодые и хорошо одетые парни в шляпах свободно раскуривают, старик достал кисет с самосадом и свернул козью ножку. Но не успел он сделать и двух затяжек, как к нему подошел Гусеницин.
— За курение в общественном месте с вас, гражданин, взыскивается штраф в сумме пять рублей.
Сколько ни умолял старик, от штрафа его не избавили.
Захаров хотел тогда подойти к Гусеницину, остановить, урезонить, но устав и дисциплина не позволяли подчиненному вмешиваться в дела старшего начальника.
Случаев, когда Гусеницин, играя на темноте людей, штрафовал за мелочи, было много. О них уже перестали говорить. Не успокаивался лишь один Захаров, несмотря на то, что лейтенант мстил за критику. А мстил он мелко, эгоистично и без стеснения. Он всегда старался уколоть сержанта за его доброту и внимание к людскому горю. «Добряк», «плакальщик», «опекун» часто слышал Захаров от Гусеницина, но делал вид, что эти клички его нисколько не трогают. Равнодушие сержанта раздражало Гусеницина.
Зато, когда у лейтенанта и сержанта дежурство совпадало, Гусеницин в полную меру вымещал всю свою злобу и неприязнь к «хвилософу» и «критикану», как он часто называл Захарова. Старался придраться к мелочам, делал замечания за пустяки и всегда злился, что к Захарову трудно подкопаться: он был исполнительным и не вступал в пререкания даже в тех случаях, когда явно видел, что Гусеницин злоупотребляет властью.
Случалось, что уборщица долго не приходила убирать комнату, тогда сор приходилось заметать не кому-нибудь из дежурной службы, а Захарову. Если в комнате было душно и требовалось проветрить помещение, лейтенант опять заставлял это делать Захарова. Отношения между сержантом и лейтенантом видели и понимали все, кроме полковника Колунова.
Слушая выступления Захарова на собраниях, Колунов потирал свою лысую голову и улыбался: «Так его, так его!.. Кто скажет, что у нас нет критики и самокритики?» — можно было прочесть на лице начальника.
Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта Гусеницина: у него больше всех задержанных, во время дежурства Гусеницина всегда порядок, книжка штрафных квитанций тает всех быстрее у Гусеницина.
За последний год стычки между Захаровым и Гусенициним участились. Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, отчего его толстые розовые щеки тряслись, приговаривал:
— Вот петухи! Ну и петухи, один службист, другой гуманист. Хоть бы ты их помирил, Иван Никанорович, — обращался он к Григорьеву, — ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят.
Григорьев кивал головой и отвечал, что примирить их нельзя, да и вряд ли это нужно.
После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе Гусеницина и Захарова.
Лейтенанту он добрых полчаса читал мораль о том, что к людям нужно относиться чутко, внимательно, что прежде, чем человека задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться. Вытянувшись, Гусеницин отвечал неизменным: «Есть», «Учту в дальнейшем», «Больше не повторится»… На прощанье, однако, Колунов всегда кончал строгим напутствием о том, что высшим и единственным критерием правопорядка являются советские законы, постановления и инструкции. «Наша первейшая обязанность — не допускать нарушений этих постановлений и инструкций, регламентирующих поведение граждан в общественных местах», — была его излюбленная фраза.