Щучье лето - Ютта Рихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вырвалась и побежала вверх по лестнице. Хлопнула дверью и бросилась на кровать.
Почему она так несправедлива?
Почему я всегда виновата?
Почему она мне и слова доброго не скажет?
Я же ее единственный ребенок.
Когда я порывалась обнять ее, она, смеясь, отодвигала меня в сторону.
— Ты меня задушишь! Угомонись.
Но я не сдерживалась, особенно когда хотела показать, как люблю ее. И ждала ответа. Но получала его лишь изредка.
Мне так хотелось быть похожей на нее, но она то и дело говорила: «Вылитый отец!»
Может, поэтому она так ко мне относилась.
Я же сама слышала, как однажды она сказала Гизеле, что очень хотела мальчика. Его бы тогда звали Ян, но получилась всего-навсего Анна.
— И представь, — продолжала мама. — Представь, что теперь мне приходится снова сталкиваться с тем, что было у меня в детстве… капризы… упрямство…
вранье… и всё-всё-всё… ах, как бы мне хотелось, чтобы она была мальчиком!
Не помню уже, что отвечала Гизела, но помню, как горько было слышать эти слова. С тех пор я поняла, что никогда не смогу угодить маме. Я же была всего-навсего девочкой. Хотя умела все, что умели мальчишки. Но для мамы это не имело значения. А теперь, когда Гизела заболела, у нее вдруг появилось двое мальчиков. И все.
Я лежала на кровати, рыдала в подушку и слышала, как внизу на кухне смеется мама. А вместе с ней смеялись Лукас и Даниэль.
Кто-то положил руку мне на плечо, и я вздрогнула.
— Слезами делу не поможешь! — сказал Даниэль.
— Почему ты всегда так тихо ходишь?
— Потому что я не слон!
— Оставь меня в покое!
— И не подумаю!
Он присел на край кровати.
— Чего ревешь?
— Ничего… тебя это вообще не касается!
— Касается! Говори!
— Потому что… я всегда виновата! Потому что не могу угодить ей! Потому что она вечно придирается! Потому что с вами ей гораздо лучше… с тобой и Лукасом! И потому что я так больше не могу!
Он погладил меня по спине, не говоря ни слова, потом вытащил из штанов разломанную пластинку жвачки и положил ее у моей головы.
— Дарю! Со вкусом корицы. Из Америки!
Я приподнялась и взглянула на него.
— Правда, что ли?
— Правда.
Он несмело улыбнулся, и я поняла, что он стесняется.
— Ну, что скажешь? — спросила я. — О моей маме?
Он пожал плечами.
— Дело житейское! У нас точно так же. На меня тоже всегда всё валят, а на Лукаса — никогда. Наверно, это нормально.
— Может, нас подменили в роддоме? И мы теперь живем в чужой семье? У тебя не бывает такого чувства?
Даниэль покраснел и кивнул.
— Может быть, — сказал он. — Может, моя настоящая мама живет совсем в другом месте… может, она здорова и каждый день бегает через двор в контору. Через другой двор, в другом замке…
Под окном нашей кухни росли подсолнухи.
Я не видела Гизелу с того вечера, когда мы жарили мясо на гриле. Она просто исчезла из виду. Так же, как рапсовая желтизна и ярко-красный маковый цвет. Как исчезнут маленькие цветки ромашек и буддлеи.
Ничто вокруг не оставалось таким, каким оно нам нравилось. Даже вода поменяла окраску. Теперь она стала по-летнему зеленой и матовой. Воздух плавился от жары.
Мама развесила у окна влажные простыни. Но это случилось лишь вечером, когда она вернулась от Гизелы, усталая и печальная. Первым делом она заглянула в холодильник, достала бутылку водки, налила стопку и залпом выпила ее.
Я стояла на пороге кухни и наблюдала за ней. Видела, как она откинула со лба рыжие волосы, как ее передернуло от выпитой водки.
— Как дела у Гизелы? — спросила я, потому что надо было что-то сказать.
— Лучше не спрашивай! — ответила она.
— Пожалуйста, расскажи.
И она рассказала. О том, как Гизела дышит, о кислородной маске и громком шипении, сопровождавшем каждый вдох. Рассказала, что большую часть времени Гизела спит или лежит с закрытыми глазами, потому что ей тяжело дышать. Рассказала, что они говорили о прошлом — о том времени, когда сначала появилась я, а потом Даниэль. И какая тогда стояла зима. Первая зима для меня и Даниэля.
— Нам хотелось сфотографировать вас, и мы просто поставили вас в снег. Его было так много, что вы не могли ни упасть, ни тем более убежать.
Мама засмеялась.
— А после обеда мы посадили вас в ходунки — это якобы было полезно для мышц позвоночника. И ты сиднем просидела в них из-за жуткого страха, ни разу не шевельнулась. Зато Даниэль тут же освоился, начал махать руками и перевернул ходунки. Просто перевернул! Видела бы ты Гизелу!
Она написала производителю такое гневное письмо. Насчет проведенных ими испытаний.
Дескать, ребенок в этих ходунках может убиться. И тогда ей в качестве извинения прислали качели. Самые дорогие качели! И совершенно бесплатно.
Смех мамы становился более радостным, и я стала смеяться вместе с ней. Смеялась и не спрашивала того, что хотела спросить. Не задала вопрос, который не оставлял меня, вопрос, повисший над этим летом черной грозовой тучей.
— Мама — не спросила я. — Мама, а Гизела поправится?
Нет, этого я не спрашивала.
Зато пока она рассказывала, вместо грустной мамы у меня появилась веселая, и подсолнухи, росшие под кухонным окном, заронили мне в душу какую-то надежду.
Наутро простыни на окне стали сухими и жесткими.
Дикие уточки громко крякали всю ночь. А я лежала с открытыми глазами и пыталась понять, о чем они крякают. Похоже было чаще всего на ссору, словно одна говорила другой:
— А я еще лучше могу!
Но иногда слышались и нежно-сонливые нотки. Мысленно я делила уток на мальчиков и девочек. Горластые были мальчишками. И девочки говорили им:
— Нельзя ли потише? Мы устали.
Отец часто рассказывал мне разные истории. На ночь, перед сном. Историю об утенке по имени Узкое Горлышко, который заблудился, сидит в камышах и жалобно зовет свою мать.
— Слышишь? Вот опять кричит.
Я вслушивалась в темную ночь и различала одинокий протяжный клич.
Или он рассказывал о Великой Белой Лягушке, которая по ночам приходит к лягушатам на пруд.
— С ее появлением, маленькая жемчужинка, лягушата начинают петь на разные голоса. Они воздают ей честь. Слышишь? Вот как они поют. Сейчас Великая Белая Лягушка стоит на берегу пруда, а они приветствуют ее!
Я слушала, и действительно — лягушки пели какие-то свои лягушачьи славословия.
Но больше всего мне нравилась история про верхоглядов, которые повторяют всё и за всеми — кто бы что ни сделал.
— Петь они не умеют. Но если кто-нибудь из них затянет песню, остальные сразу подхватывают. Слышишь, вот и они.
Я снова напрягала слух, и правда — из деревни доносились лихие напевы с состязания метких стрелков.
Отцу наверняка понравилась бы моя история про уточек.
Даниэль и Лукас бывали у нас почти каждый день.
И мама делала то, чего не делала никогда. В самый обыкновенный вторник она стояла на кухне и замешивала тесто для вафель. Обычно она пекла их на Рождество или в мой день рожденья. Лишь тогда мы ели вафли с горячим вишневым соусом и взбитыми сливками.
«Кто не жалеет красоты, закончит точно у плиты!» — утверждала открытка, пришпиленная к доске для записок.
— Только не начинай опять! — предупредила мама, когда я спросила, зачем она это делает. — Мне это ничего не стоит, а Даниэль и Лукас обрадуются. Вообще-то и ты могла бы выглядеть повеселей!
Когда мы возвращались из школы, на дворе пахло обедом. Пахло лазаньей, или рыбными палочками, или панированными шницелями с горохом и морковью. Это тоже было в новинку, потому что раньше мама готовила только вечером.
— Потому что так удобней, — объясняла она. — Так можно лучше планировать день, а бутерброд ты себе всегда намажешь!
Раньше изобилие царило у нас в холодильнике, только если мама сидела на диете. Лишь тогда она регулярно готовила днем и оставляла мне свой кусочек масла.
Но теперь за нашим столом сидели Даниэль и Лукас, и о прежних днях можно было забыть.
Мама варила и пекла так, словно это было самое важное занятие на свете, она даже разрешила нам полакомиться остатками теста. Не успели мы проглотить их, как она спросила, нравятся ли они нам, и когда Даниэль с набитым ртом сказал: «Вкуснотища!» — она так и просияла.
На самом деле мне всегда хотелось, чтобы у меня была такая мама. У которой фартук пахнет ванилью. Которая варила бы шоколадный пудинг, если у меня что-то не ладится. А после неудачной контрольной по английскому, кладя на тарелку сардельку и цветную капусту под голландским соусом, приговаривала бы: «Покушай — авось полегчает!»
Вот такую маму мне всегда хотелось, и теперь она стояла на нашей кухне, а я не знала, радоваться мне или нет.