Забытые смертью - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты? — присел Килька на край топчана. И, вытерев взмокший лоб поварихи полотенцем, сказал: — А я грибной суп сварил. Так хочется, чтобы ты первая попробовала. Я так старался. Ну, честное паразитское! Ну, хорьком буду, если я самого себя в него не вложил! Ну, хоть пару ложек проглоти! Я ж на жопе «барыню» спляшу! Хочешь? — Он подвязался полотенцем, как кушаком, и, раскорячась, замесил ногами, завертел кренделя, сопя и краснея.
Фелисада невольно рассмеялась.
— Ну, давай, — согласилась вяло.
Килька кормил ее из ложки, приговаривая:
— Эта за тебя! Эта за Петровича! Теперь за Васю, за Митеньку, Леху… И за меня, засранца! Говоря честно, я не всегда таким был. Честное паразитское! — впихнул очередную ложку супа, отвлекая разговором. И предложил: — Хочешь, я тебе про себя расскажу? Все, как на духу! Без будды! А знаешь, почему? Ты тогда, в лодке, не только себя, а и меня спасла. Я же плавать не умею. Я на втором месте после топора! Поняла? Выходит, крестную мамку я теперь имею! И жить тебе надо долго. А значит, выздоравливать. Ты только слушайся меня! А уж я тебя на ноги живо вздерну! Честное паразитское!
Килька заставил Фелисаду одолеть громадную кружку чая с малиной. Та пила, обжигаясь.
— Выздоравливай, едрена мать! Я тебя теперь ни одним словом, никогда не задену! Не веришь? Чтоб мне весь век Ваську-чифириста в немытую задницу целовать! Честное паразитское!
Фелисада засмеялась. А Килька вдруг хлопнул себя по лбу. Вспомнил:
— У меня ж в омшанике мед есть! Чистый! Диких пчел ненароком тряхнули! Свалили дерево, а в нем целый улей! Два ведра меду набрали. В баке стоит. Непочатый, как девка. Я за него своею личностью поплатился. Изгрызли пчелы всего. Особо морду! Меня за родного брата медведи признали. Мужики в палатку пускать боялись. Зато теперь тебе сгодится. — Взял банку мужик и вышел из теплушки.
Вскоре он вернулся с медом.
Глава 2. КОЛЬКА
Килька поставил мед перед Фелисадой. Воткнул в руку ложку и приказал:
— Лопай! Впихивай в себя! Это нужно…
Сам сел рядом. Следил, чтобы баба ела.
— Я в детстве сладкое любил. Аж трясло меня, когда конфеты видел. Не мог на них спокойно смотреть. И если бы пузо позволяло, ящиками их проглатывал. И хотя золотуха у меня от сладкого выскакивала, все уши от нее в прыщах, все равно конфеты я даже во сне видел. За них что хочешь мог утворить. Случалось, угостят ими, я от счастья аж пищал, — смеялся Колька. — Однажды отец решил меня остепенить. Принес домой целый ящик конфет-подушечек. Думал, нажрусь до тошноты и больше на сладкое смотреть не буду. Поставил ящик передо мной. Разрешил все сожрать разом. Мать испугалась. Мол, зачем так много? Ить болячки одолеют. Да только поздно спохватилась. Я с теми подушечками за час справился. И мало показалось!
Фелисада от удивления ложку выронила. С трудом верила в сказанное.
— Вот так и мать. Увидела, что я даже сахарную обсыпку языком со дна вылизал, чуть не онемела от удивленья. Глазам не поверила. Отца со двора позвала глянуть на чудо. Он вошел и спрашивает: «Колька, а не тошнит тебя, пострел?» Я уже пальцы обсасывал. И ответил, как на духу. Мол, тошнит, папаня. От того, что ящик скоро кончился. Не успел ничего почувствовать. Папаня на меня с час смотрел вылупившись. А потом бабку-знахарку позвал, чтоб глянула, все ли у меня путем. Та едва пошла, увидела и рассмеялась. Встала перед отцом и смеется: «Твоему мальцу етих конфетов завсегда мало будет. Требуха в ём такая — просёристая! Ничего с ним не сдеется. Вся детва конфеты уважает. А у твово — требуха без дна. Уж таким народился». И точно. Жрал я в детстве-вне себя. Все, что под руку попадало. Никак не мог, как все остальные, дотерпеть до обеда или до ужина. Меня за то все соседские пацаны обжорой дразнили. Ну да я не переживал. Лупил их за дразнилки. Силой Бог не обделил. Что правда, то правда. Не впустую лопал. И вверх, и вширь вымахал так, что все ровесники в сравненье пузатой мелочью смотрелись. Но с годами надо было и мне о будущем своем думать. Ну и не куда-нибудь, а на повара учиться решил. Чтоб не голодать. Не дурак, а? — спросил Килька, усмехнувшись. И, затолкав бабе в рот очередную ложку меда, продолжил: — Мои дома тоже смеялись. Мол, хитер, гад. Теплую и сытную жизнь себе выбрал. Не дурак! А я в те годы хорошо смотрелся! Годами — малец. А с виду, что положь, что поставь — кругом шестнадцать! Готовый повар! Меня в тот техникум на руках внесли! Они ж о таком мечтать не смели. Я ж их украшеньем стал, вроде герба или визитной карточки! Не веришь? Честное паразитское! — захохотал Килька вместе с Фелисадой на всю теплушку.
— Ну, вот так-то я и стал общим любимцем техникума. И не было у меня врагов ни среди учащихся, ни среди преподавателей. Все, как увидят, лицом светлеют и улыбаются. А директор техникума прочил мне хорошую карьеру: «Тебе, Николай, с такими внешними данными самое место — директором ресторана. Ты же — живая вывеска, лучше всякой рекламы!» Я и радовался. Мол, где умом не возьму, пробьюсь за счет своей могучей комплекции. Вот так я учился, где на практике — в ресторане иль в столовой престижной Выводили в жизнь преподаватели, что скрывать питали ко мне слабину. Да и я был добродушны покладистым, веселым. Как все толстые — добрые люди. Думал, что так будет всегда и жизнь только улыбки дарить станет, — внезапно помрачнел Килька. И, спохватившись, сунул в рот Фелисаде, одну за другой, три ложки меда. Дал запить чаем.
Повариха еле успевала проглатывать. Килька вытер ей рот полотенцем. Уложил в постель удобнее. Укутал в одеяла. Отошел к плите.
— Расскажи дальше, — попросила баба, боясь уснуть.
— Закончил я техникум. И меня забрили в армию. Посмотрели в военкомате на мою вывеску, тут же в Морфлот определили. Коком на военное судно. Во Владивосток. И прощай моя жизнь, беспечная и бездумная! Девчонки, с какими в техникуме учился и дружил, горючими слезами залились. Не хотелось им со мной расставаться. Я ж им и другом, и подругой закадычной был.
— Так ты же плавать не умеешь! Как же в Морфлоте служил? — вспомнив, удивилась Фелисада.
— А кто этим в военкомате интересовался? Там не способности проверяли. Брали по фактуре, — отмахнулся Килька.
— Ты бы сказал! — встряла Фелисада.
— Кому? Кто об этом слушать стал бы? В Морфлот всегда с трудом набирали. Там на год больше служить нужно. Вот и отлынивали от него, кто как мог. А у меня на такое ни ума, ни времени не хватило. Поехал во Владивосток поваром на крейсер, — потемнел с лица Килька и до хруста стиснул кулаки. — Ты о дедовщине в армии что-нибудь слышала?
— Нет, — призналась повариха.
— А я этого до самой смерти не забуду. Все, что мотом слышать доводилось от мужиков, отбывавших сроки в зонах, просто мелочь, детские шутки в сравненье с тем, что довелось перенести и пережить. Таких зверей, как в армии, ни один зверинец не знал, ни один зоопарк и тайга не приняли бы и не признали. Это не просто садизм, издевательство, это школа убийц.
У Фелисады рот сам собою открылся.
— Я до службы даже не слышал о педерастах, не знал, что это такое. А тут меня старпом вызвал к себе в каюту. И предложил быть ему вместо бабы — в море. У меня глаза чуть в жопу не выскочили от удивленья. Послал я его на три этажа и выскочил на палубу. Но вечером меня «старики» скрутили. Вломили «ложки». Это стальными тяжеленными ложками бить с оттяжкой но всему телу. Я от них еле живой уполз к себе. Весь черный, как сапог. Ни спать, ни жрать не мог. А старпом смеется: дескать, какой хиляк! «Пионерскую зорьку» не вынес достойно мужика. И бросил меня на «губу» за то, что я утром не мог встать. А там, в карцере, двое «стариков» за чифир попухли. Уже трое суток от скуки томились. Увидели меня, узнали, за что влетел, и давай хохотать. Мол, мы из тебя, салага, мужика живо сделаем. И давай меня раком ставить. Ну да их двое было, справился. Да так, что мало не показалось. Одному зубы до единого выбил, второго одноглазым оставил до смерти. Но на следующий день пятерых «стариков» кинули на «губу». За карты. Они враз ко мне прикипелись. Опять мордобой. Удалось и этих усмирить. Кое-как те десять дней выжил! И решил пробиться к капитану. Рассказать все. Потребовать, чтобы навел порядок на судне. Сунулся я к нему из строя. Попросил выслушать меня. Он велел прийти вечером. А меня, едва он отошел, за борт вышвырнули. Крейсер в открытом море стоял. На счастье, сумел каким-то чудом за якорную цепь ухватиться. И просидел на ней до утра следующего дня. Сколько мне на голову грязной воды и помоев вылили — не счесть. А дело уже осенью глубокой было — октябрь, самый конец месяца. Холод адский. Я орать стал. Вытащили полуживого. Опять вломили. На этот раз, видно, за то, что выжил. Я на карачках к капитану. Тот выслушал и не поверил, что на его судне столько зверья имеется. И посоветовал к самому себе присмотреться. Дескать, никто из новобранцев не жалуется, лишь я один. Значит, сам хорош. Велел мне в кубрик отправляться. Я его умоляю определить туда, где ни один «старик» или старпом не имели бы ко мне отношения. А он про общий дом, матросскую семью завелся, — сплюнул Килька и закурил нервно, быстро. — Вот тогда я сказал ему, если он отправит меня к тем скотам, руки на себя наложу. Но он спровадил меня на камбуз, велев старшему коку взять под свою защиту и Опеку. Я успел написать домой отцу и матери, что за служба у меня. И отправил родным. Ну, а папаня — участник войны. Хай поднял такой, что всем чертям жарко стало. Но… к тому времени я уже концы отдавал, в госпитале… Выдрали меня не просто ремнями, а бляхами. Потом, когда сознание потерял, опетушили хором.