Приглашение на казнь - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-- Ну что, видите что-нибудь, -- прошептал директор, близко наклоняясь и благоухая, как лилии в открытом гробу.
Цинциннат кивнул, хотя еще не видел главного; передвинул взгляд левее и тогда увидел по-настоящему.
На стуле, бочком к столу, неподвижно, как сахарный, сидел безбородый толстячок, лет тридцати, в старомодной, но чистой, свежевыглаженной арестантской пижамке, -- весь полосатый, в полосатых носках, в новеньких сафьяновых туфлях, -- являл девственную подошву, перекинув одну короткую ногу через другую и держась за голень пухлыми руками; на мизинце вспыхивал прозрачный аквамарин, светло-русые волосы на удивительно круглой голове были разделены пробором посредине, длинные ресницы бросали тень на херувимскую щеку, между малиновых губ сквозила белизна чудных, ровных зубов. Весь он был как бы подернут слегка блеском, слегка таял в снопе солнечных лучей, льющихся на него сверху. На столе ничего не было, кроме щегольских дорожных часов в кожаной раме.
-- Будет, -- шепнул с улыбкой директор, -- я тозе хоцу, -и он прильнул опять.
Родион знаками показал Цинциннату, что пора восвояси. Смутные фигуры служащих почтительно приближались гуськом: позади директора уже составился целый хвост желающих взглянуть; некоторые привели своих старших сыновей.
-- Балуем мы вас, -- проворчал Родион напоследок, -- и долго не мог отпереть дверь Цинциннатовой камеры, -- даже наградил ее круглым русским словцом, и это подействовало.
Все стихло. Все было как всегда.
-- Нет, не все, -- завтра ты придешь, -- вслух произнес Цинциннат, еще дрожа после давешней дурноты.
"Что я тебе скажу? -- продолжал он думать, бормотать, содрогаться. -- Что ты мне скажешь? Наперекор всему я любил тебя и буду любить -- на коленях, со сведенными назад плечами, пятки показывая кату [7] и напрягая гусиную шею, -- все равно, даже тогда. И после, -- может быть, больше всего именно после, -- буду тебя любить, -- и когда-нибудь состоится между нами истинное, исчерпывающее объяснение, -- и тогда уж как-нибудь мы сложимся с тобой, приставим себя друг к дружке, решим головоломку: провести из такой-то точки в такую-то... чтобы ни разу... или -- не отнимая карандаша... или еще как-нибудь... соединим, проведем, и получится из меня и тебя тот единственный наш узор, по которому я тоскую. Если они будут каждое утро так делать, то вышколят, буду совсем деревянный..."
Цинциннат раззевался, -- слезы текли по щекам, и опять, и опять вырастал во рту холм. Нервы, -- спать не хотелось. Надо было чем-нибудь себя занять до завтра, -- книг свежих еще не было, каталога он не отдал... Да, рисуночки! Но теперь при свете завтрашней встречи...
Детская рука, несомненно Эммочки, нарисовала ряд картиночек, составлявших (как вчера Цинциннату казалось) связный рассказ, обещание, образчик мечты. Сначала: горизонтальная черта, то есть сей каменный пол, на нем -элементарный стул вроде насекомого, а вверху -- решетка в шесть клеток. То же самое, но с участием полной луны, кисло опустившей уголки рта за решеткой. Далее: на табурете из трех черточек тюремщик без глаз, значит -- спящий, а на полу -кольцо с шестью ключами. То же кольцо с ключами, но покрупнее, и к нему тянется рука, весьма пятипалая, в коротком рукавчике. Начинается интересное: дверь полуоткрыта, из-за нее -- как бы птичья лапа: все, что видно от утекающего узника. Он сам, с запятыми на голове вместо кудрей, в темном халатике, посильно изображенном в виде равнобедренного треугольника; его ведет девочка: вилкообразные ножки, волнистая юбочка, параллельные линии волос. То же самое, но в виде плана, а именно: квадрат камеры, кривая коридора, с пунктиром маршрута и гармоникой лестницы в конце. Наконец эпилог: темная башня и над ней довольная луна -- уголки рта кверху.
Нет, -- самообман, вздор. Дитя намарало, без мысли... Выпишем заглавия и отложим каталог. Да, дитя... Высунув справа язык, крепко держа изрисованный карандашик, напирая на него побелевшим от усилия пальцем... А затем -- после удачно замкнувшейся линии -- откидываясь, поводя так и сяк головой, вертя лопатками, и опять, припав к бумаге и переводя язык налево... так старательно... Вздор, не будем больше об этом...
Ища, чем себя занять и как оживить вялое время, Цинциннат решил освежить свою внешность ради завтрашней Марфиньки. Родион согласился притащить опять такую же лохань, в какой Цинциннат полоскался накануне суда. В ожидании воды Цинциннат сел за стол, стол сегодня немножко колыхался.
"Свидание, свидание, -- писал Цинциннат, -- означает, по всей вероятности, что мое ужасное утро уже близко. Послезавтра, вот в это время, моя камера будет пуста. Но я счастлив, что тебя увижу. Мы поднимались к мастерским по двум разным лестницам, мужчины по одной, женщины по другой, -- но сходились на предпоследней площадке. Я уже не могу собрать Марфиньку в том виде, в каком встретил ее в первый раз, но, помнится, сразу заметил, что она прикрывает рот за секунду до смеха, -- и круглые карие глаза, и коралловые сережки, -- ах, как хотелось бы сейчас воспроизвести ее такой, совсем новенькой и еще твердой, -- а потом постепенное смягчение, -- и складочка между щекой и шеей, когда она поворачивала голову ко мне, уже потеплевшая, почти живая. Ее мир. Ее мир состоит из простых частиц, просто соединенных; простейший рецепт поваренной книги сложнее, пожалуй, этого мира, который она, напевая, печет, -каждый день для себя, для меня, для всех. Но откуда, -- еще тогда, в первые дни, -- откуда злость и упрямство, которые вдруг... Мягкая, смешная, теплая и вдруг... Сначала мне казалось, что это она нарочно: показывает, что ли, как другая на ее месте остервенела бы, заупрямилась. Как же я был удивлен, когда оказалось, что это она сама и есть! Из-за какой ерунды, -- глупая моя, какая голова маленькая, если прощупать сквозь все русое, густое, которому она умеет придать невинную гладкость, с девическим переливом на темени. "Женка у вас -тишь да гладь, а кусачая", -- сказал мне ее первый, незабвенный любовник, причем подлость в том, что эпитет -- не в переносном... она действительно в известную минуту... одно из тех воспоминаний, которые надо сразу гнать от себя, иначе одолеет, заломает. "Марфинька сегодня опять..." -- а однажды я видел, я видел, я видел -- с балкона, -- я видел, -- и с тех пор никогда не входил ни в одну комнату без того, чтобы не объявить издали о своем приближении -- кашлем, бессмысленным восклицанием. Как страшно было уловить тот изгиб, ту захлебывающуюся торопливость, -- все то, что было моим в тенистых тайниках Тамариных Садов, -- а потом мною же утрачено. Сосчитать, сколько было у нее... Вечная пытка: говорить за обедом с тем или другим ее любовником, казаться веселым, щелкать орехи, приговаривать, -- смертельно бояться нагнуться, чтобы случайно под столом не увидеть нижней части чудовища, верхняя часть которого, вполне благообразная, представляет собой молодую женщину и молодого мужчину, видных по пояс за столом, спокойно питающихся и болтающих, -- а нижняя часть -это четырехногое нечто, свивающееся, бешеное... Я опустился в ад за оброненной салфеткой. Марфинька потом о себе говаривала (в этом же самом множественном числе): "Нам очень стыдно, что нас видели", -- и надувала губы. И все-таки: я тебя люблю. Я тебя безысходно, гибельно, непоправимо -- Покуда в тех садах будут дубы, я буду тебя... Когда тебе наглядно доказали, что меня не хотят, от меня сторонятся, -- ты удивилась, как это ты ничего не заметила сама, -- а ведь от тебя было так легко скрывать! Я помню, как ты умоляла меня исправиться, совершенно не понимая, в сущности, что именно следовало мне в себе исправить и как это собственно делается, и до сих пор ты ничего не понимаешь, не задумываясь над тем, понимаешь ли или нет, а когда удивляешься, то удивляешься почти уютно. Но когда судебный пристав стал обходить со шляпой публику, ты все-таки свою бумажку бросила в нее".
Над качающейся у пристани лоханью поднимался ничем не виноватый, веселый, заманчивый пар. Цинциннат порывисто -- в два быстрых приема -- вздохнул и отложил исписанные страницы. Из скромного своего сундучка от извлек чистое полотенце. Цинциннат был такой маленький и узкий, что ему удавалось целиком поместиться в лохани. Он сидел, как в душегубке, и тихо плыл. Красноватый вечерний луч, мешаясь с паром, возбуждал в небольшом мире каменной камеры разноцветный трепет. Доплыв, Цинциннат встал и вышел на сушу. Обтираясь, он боролся с головокружением, с сердечной истомой. Был он очень худ, -- и сейчас, при закатном свете, подчеркивавшем тени ребер, самое строение его грудной клетки казалось успехом мимикрии, ибо оно выражало решетчатую сущность его среды, его темницы. Бедненький мой Цинциннат. Обтираясь, стараясь развлечь себя самим собой, он разглядывал все свои жилки и невольно думал о том, что скоро его раскупорят и все это выльется. Кости у него были легкие, тонкие: выжидательно, с младенческим вниманием, снизу вверх взирали на него кроткие ногти на ногах (вы-то милые, вы-то невинные), -- и, когда он так сидел на койке, -- голый, всю тощую спину от куприка до шейных позвонков показывая наблюдателям за дверью (там слышался шепот, обсуждалось что-то, шуршали, -- но ничего, пусть), Цинциннат мог сойти за болезненного отрока, -- даже его затылок, с длинной выемкой и хвостиком мокрых волос, был мальчишеский -- и на редкость сподручный. Из того же сундучка Цинциннат достал зеркальце и баночку с душистой вытравкой, ему всегда напоминавшей ту необыкновенно густошерстую мышку, которая была у Марфиньки на боку. Втер в колючие щеки, тщательно обходя усы.