Повести и рассказы - Анатолий Курчаткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорей бы кончался этот проклятый лечебный цикл, я уже больше не могу, не могу… Я отвратителен сам себе, я превратился в какого-то идиота, в животное…
Я лежал и то ли спал, то ли не спал — мне чудилось, что голова у меня представляет собой громадный черный пустотелый шар, и на него падают капли чего-то жидкого, тоже черные и тяжелые, и я не понимал, во сне это все происходит или на самом деле капает на кухне неплотно привернутый Евгенией кран.
6— Сейчас вас ничто не беспокоит? — спросил врач.
Его влажно-карие ясные глаза смотрели на меня все с той же профессиональной участливостью.
— Нет, — сказал я. — Только вот с памятью что-то… не помню ничего, и вялость.
— Ну, это я вам говорил, это естественно. Так все и должно быть. Вот мы уже уменьшили дозу, сейчас вы, значит, уезжаете, отдыхаете, набираетесь сил, и пьете, значит, в течение этого времени всего по три таблетки того и по три того в день, таблетку каждого на прием.
Мне показалось, жаркой волной хлынувшая в голову, горячо застучавшая в висках кровь разорвет мне сейчас сосуды.
— Н-но по-очему? — заплетающимся языком спросил я. — Вы же говорили… Я не могу больше, я так ждал… ведь я же… я же ничего не могу делать, а мне нужно работать…
Врач смотрел на меня спокойным мудрым взглядом, и лишь его толстые, брыластые щеки подрагивали от потряхивания невидимой мне под разделявшим нас столом ноги.
— Нельзя прерывать прием сразу, резко, это может вызвать нежелательные последствия, — сказал он без малейшей тени неловкости на лице. — Курс мы закончили, а теперь будем сводить на нет, потихоньку, постепенно… Если, значит, на отдыхе вы заметите за собой что-то неладное, почувствуете — что-то не в порядке, сразу обратитесь к врачу. Договорились?
— Да, — ответил я ему еле слышно. Он не расслышал, и мне пришлось повторить громче, собравшись с силами: — Да, да!..
Доволочив свое тело до дома, я собрал разбросанные по всей квартире четвертушки, половинки, целые пачки этих красивых, похожих на разноцветное конфетное драже таблеток, смял их в один затрещавший, захрустевший в моих руках комок, сдавил его, перекрутил и сбросил в унитаз, спустив воду.
К чертовой матери! Одно другого не лучше. Или трястись от страха в ожидании галлюцинации, или ползать выжатой, иссушенной телесной оболочкой, лишенной всяких чувств и памяти…
Вечером я сел в поезд.
«…я не прошу тебя понимать меня или не понимать — я просто сообщаю тебе свое решение, прими его к сведению. Решение мое окончательное, и я прошу об единственном: не пытаться звонить мне, писать, подстерегать и т. п. — все это ни к чему не приведет, а только лишь осложнит нам обоим жизнь…»
Весь месяц моего пребывания в этом занюханном, утопшем со своими тремя корпусами в весенней распутице доме отдыха, так что даже просто пойти в лес, не то что как зимой — на лыжах, было невозможно, оставалось лишь бродить по асфальтовым дорожкам вокруг этих его трех корпусов, играть в бильярд, шашки да лото, весь этот месяц, я, кажется, только тем и жил, что ожиданием ее письма, его все не было и не было, и вот пришло…
Я сидел в лоджии в шезлонге, солнце падало мне на лицо, в безветрии каменной ниши, оно грело совсем по-летнему, и я сел сюда, прежде чем распечатать письмо, чтобы все это вместе: солнце и написанные Евгенией слова, — как бы сложившись, одарили меня тем долго ожидаемым мной чувством наслаждения покоем, чтобы вкусить сладчайший плод умиротворения.
Вкусил…
«… может быть, ты скажешь, что все это жестоко с моей стороны, но, поразмыслив хорошенько, поймешь, что это не так. Я уже давно все решила для себя, но, вот видишь, написала тебе лишь сейчас, чтобы ты получил письмо уже в конце отдыха, когда будешь, надеюсь, более окрепшим».
Да, в конце отдыха… Какая забота!
Я скомкал письмо и так, в комке, попытался разорвать, оно не разорвалось, и я судорожными движениями расправил листы, и стал раздирать их и снова комкать, пока снова мне не стало хватать сил, потом встал, сильно оттолкнув назад шезлонг, так что он поехал назад, ударился о стену, фиксирующая планка соскочила с зубцов и шезлонг со звонким стуком сложился, прошел в свою комнату, в которой, сладко посапывая, спал послеобеденным тяжелым сном мой сосед, вышел в коридор и, войдя в туалет, сбросил куски письма в унитаз и дернул за цепочку. Вода с рыком ринулась из отверстий, топя, унося с собой клочки бумаги, и я, не в силах сдержать рвущееся из груди рыдание, зарычал вслед этому рыку воды и сильно, так, чтобы мне сделалось больно, ударил кулаком по боковой перегородке между кабинами, раз и другой… Видимо незапертая, со скрипом, словно нехотя, открылась от сотрясения скрывавшая упрятанные в стену канализационные и водопроводные трубы дверца. Я в сердцах ударил кулаком и по ней, чтобы она закрылась, она захлопнулась и тут же отскочила назад, и я вдруг вспомнил, куда я дел, куда я спрятал свой блокнот: за такую же дверцу в своей квартире.
Через два часа с попутной машиной, привозившей из города продукты, я уже ехал на станцию.
7Блокнот действительно лежал за этой дверцей в туалете. Он провалился между стойками далеко вниз, я с трудом достал его, соорудив крючок из канцелярской скрепки, прикрученной к половнику. В каком умоисступлении я забросил его сюда?
Большая часть блокнота была мокрой. Я лихорадочно, боясь порвать расползающуюся под руками бумагу, стал листать его — все страницы блокнота были в фиолетовых грязных разводах. Я дошел до середины, до последних записанных страниц, тех, нужных мне, — с них глянули на меня все те же грязные замысловатые разводы и потеки, а среди них виднелись лишь отдельные слога и буквы. Я пишу обычной авторучкой, чернилами, и сочившаяся откуда-то вода размыла их.
Вспомнил, называется. Нашел… В детстве, в переполненном трамвае, когда я ехал на новогоднюю елку во Дворец пионеров, мне обрезали карман и вытащили пятирублевку, которая была дана мне на сладости, пятьдесят копеек по нынешним ценам, и вот до сих пор я помню это мое детское отчаяние, всю безмерную горечь его, — и сейчас я испытал что-то подобное. Только сейчас карман обрезал я себе сам…
Я зажег на кухне газ и, развернув блокнот, стал сушить его под огнем. Самое ужасное — я ничего не помню из того, что пришло мне тогда в голову. Просто ничего, как ни напрягайся, словно в мозгу у меня захлопнулась намертво какая-то дверца. С тех пор как перестал принимать лекарство, понемногу-помаленьку я стал чувствовать себя лучше, к мышцам вернулись упругость и сила, с утра я еще вял, но уже где-нибудь к часу дня вполне жизнеспособен. Лучше, мне кажется, стало и с памятью, но ничего из того, о чем я думал в те предшествовавшие галлюцинациям дни, я не могу вспомнить, и в таком ужасе был я тогда от всего происшедшего, что не хватился исчезнувшего блокнота ни через день, ни через два — недели через две, через три, может быть…
Просушив блокнот, я сел с ним за стол в комнате и попробовал расшифровывать те обрывки слов, те буквы, те крючки и закорючки, которые остались. Ничего не получалось. Это были просто слова, просто слоги, просто линии и цифры — никак не связанные друг с другом, разрозненные, бессмысленные символы.
Я откинулся на спинку стула, закрыл глаза и попробовал восстановить ход своих мыслей тогда, свою возбужденность тех дней и раздраженность, мне почудилось, что эта замуровавшая тогдашнее мое сознание дверь в мозгу словно бы шевельнулась, словно бы прогнулась… и в тот же миг я вздрогнул от ощущения, что за спиной у меня кто-то есть, резко повернулся — все в комнате было так, как обычно, пусто было, никого, кроме меня.
Может быть, все-таки нельзя было прекращать принимать лекарства, подумалось мне со страхом. Не просто же так он велел мне принимать их, не просто же так…
С того самого момента, как выбросил лекарства, я не перестаю бояться того, что сделал, но так, как сегодня, я еще не боялся…
Я встал, прошелся по комнате… прошел на кухню, вынул из холодильника яйца, сделал яичницу, поставил кипятить воду для чая и сел есть. Я ел и думал о своей работе, но думал в общем, неконкретно, словно это была не моя работа, словно это не я вынянчил все и выпестовал, а будто я был кем-то вроде отчима по отношению к ней и смотрел со стороны. Ни одной идеи у меня не было в голове, ни одной толковой мысли. Потом я позвонил Евгении.
— Зачем ты звонишь? — спросила она сухо. — Я все ясно написала в письме. Ты что же, считаешь меня за человека, который не отвечает за свои слова?
Я не считал. За полтора года я все-таки немного узнал ее — она очень хорошо отвечала за свои слова.
— Плохо мне без тебя, — сказал я.
— Давай все эти жалобы оставим при себе, — по-прежнему сухо ответила она.
Был день, я звонил ей на работу, и она говорила со мной еще довольно сдержанно.