Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут еще (и полгода не успело минуть) возникло новое и неожиданное (не только самой хозяйкой, но и всеми в доме) обстоятельство: Глафира стала привечать Катерину. «Привечать» — это определение самой хозяйки, но возникшие вдруг отношения и в самом деле и определить, и назвать было затруднительно. Вдруг Глафира стала приглашать Катерину к себе в комнату. Порой засиживались до самой ночи: Глафира читала ей разное из житий святых, вела тихие разговоры (впрочем, осторожно прислонив ухо к двери, можно было все-таки кое-что расслышать) о том, что человек судьбы своей не знает и что, что бы ни было, нужно уметь терпеть, потому как все, что от людей — и хорошее и дурное — оно не от людей, а от бога за грехи наши, и за грехи отцов наших и дедов наших, и прочее, и прочее. Глафира учила терпению, как слышали неоднократно, но вдруг сама собственную свою терпеливость неожиданным и, можно сказать, скандальным образом, перепугав домашних, нарушила.
Обычно обедала она у себя в комнате и к общему столу не выходила (за исключением тех редких дней, когда обедал сам Федор Дмитриевич). А здесь стала выходить: здоровалась поклоном, холодно молчала, ела мало, все как будто чего-то ждала, и видно было, что не возможность общения была причиной такой перемены жизненного распорядка. Золовка очень такому повороту событий удивлялась, поняла сразу, что поворот этот в ущемление ей, но не посмела ни в первый, ни в последующие дни «обижаться» за столом. Но «ущемления» на этом не закончились. Хозяйка в это новое время раза два заглянула на кухню (чего раньше не делала) проверить, все ли там как надо и не имеется ли каких упущений или нечистоты. И хотя нечистоты не было (как, впрочем, и упущений), хозяйка ласковым голосом (и это не подлежит сомнению) указала Катерине в том смысле, что она служит не в каком-нибудь доме, и что должна сознавать, что ее, сироту, взяли без рекомендации, и что должна быть благодарна за то, что… и что должна понимать то, что… и что в ее обязанность, кроме готовки, входит и надлежащее поведение, которое, кроме всего прочего, должно выражаться в почтительности и… И еще много всякого рода доводов — в назидание и на пользу — сумела привести хозяйка. Катерина молчала, низко опустила голову, и, кажется, совсем перестала дышать, и лицо ее побледнело, и одновременно на щеках выступили красные пятна (краснота эта была особенно заметна на побледневшей коже лица и даже показалась хозяйке вызывающей, что несколько притушило ласковость голоса и добрую назидательность тона). После посещения кухни у хозяйки снова начались мигрени и, выслушав успокоительные слова старушки-родственницы, накладывавшей на лоб смоченное в воде полотенце, она только, слабо шевеля губами, проговорила: «Ах, все они ждут только…» Чего ждут все, она так и не пояснила, но ведь старуха-родственница была глуха и все равно не могла расслышать сказанной фразы, хотя, как и всегда, понимаючи и жалеючи покачала головой. А через день хозяйка опять появилась на кухне, и разговор (на этот раз еще больше затянувшийся, потому что видно было, что Катерина понимать не хочет, «а все назло молчит, все назло. Все вы только ждете…») повторился снова. Глафира же каждодневно выходила к обеду, и невестка все никак не могла решиться… А придя в третий раз на кухню, как только переступила порог… увидела Глафиру, сидевшую на низкой табуретке у окна, лицом к двери; она в упор смотрела на золовку, и когда та вошла, медленно и не опуская глаз поднялась. Несколько секунд они смотрели друг на друга (хозяйка чуть ли не с испугом, а Глафира вообще неизвестно как — «как змея, как змея гремучая»), потом стоявшая у двери не выдержала, резко отвернулась и вышла, при этом, судя по всему, намереваясь хлопнуть дверью, но в последний момент почему-то удержав руку. Хозяйка даже не успела заметить, была ли в этот момент в кухне Катерина? Но главное событие произошло на следующий день за обедом (хозяйке отступать было некуда, а терпеть такие ущемления в собственном своем доме не было никаких сил, да и представиться могло противной стороне полной победой и ни на что не похожей слабостью). Не глядя на золовку и чувствуя, как дрожь проходит по всему телу, и сдерживая эту дрожь едва давшимся ей усилием, хозяйка (в первом прикосновении пальцы соскользнули с края тарелки) отодвинула кушанье и, потянувшись к хлебнице, неровным движением вытянула ржаной кусок, надломила его раз и второй — и оставила (сил не было не только проглотить кусочек, но и просто поднести его ко рту). Лицо ее пошло краснотой, она встала, неловко зацепившись краем платья за угол стола, и, держась за спинку стула, почти что спиной к сидевшим (сидели же старуха-родственница и Глафира), сказала низким, переходившим в некоторых звуках на шепот, голосом: «Сколько же можно! Не могу… так. Эдак только средства переводить. Велите отдать это… на двор…» Она не договорила (как обычно договаривала «собакам»), но здесь резким голосом (кажется, все и забыли, какой у нее голос, во всяком случае, такой, почти металлической, резкости никто не ожидал, и все — даже Катерина в дверях — вздрогнули) Глафира сказала: «Это кому же на двор — собакам?» Хозяйка ничего ответить не смогла, а только прерывисто вздохнула. «Это то, что мы здесь едим — это собакам?! — в том же тоне продолжала Глафира. — Это то, что брату подают — это собакам?! Это целый день у плиты стоять, чтобы потом — собакам! Вы это бросьте! И над Катериной я вам больше издеваться не дозволяю!»
— Что?! Это в моем доме! — задохнувшись, проговорила хозяйка. — Это в моем-то… из милости… это мне… я из милости…
Она все повторяла «из милости», будто слово каким-то образом завязло во рту и никак не пропускало столпившиеся сзади, лезущие друг на друга, сбивающиеся в ком, злые, обидные и долженствовавшие бить наотмашь слова. Она еще раз повторила «из милости» и больше не могла говорить.
— Вы про это бросьте, — спокойно сказала Глафира. — А Катерину больше трогать не дам.
Хозяйка больше такое выдержать не могла, сил у нее совсем уже не было, а спокойный и жесткий голос Глафиры был как преграда, которую не перейти, хоть головой до последней невозможности бейся. И хозяйка, по дороге уронив стул, почти выбежала из комнаты; за ней, согнувшись и совсем неслышно, юркнула в дверь старуха-родственница.
Хозяйка в своей комнате оставалась до вечера и к ужину тоже не вышла. Не поздно возвратился в тот день Федор Дмитриевич, сидел за столом один. Старушка-родственница, вышедшая было в столовую с пустым подносом в руках, ойкнула, замерла на мгновение, и лицо ее сделалось таким, словно она увидела что-то страшное, — задом, задом — скрылась в коридоре. Федор Дмитриевич посидел еще в задумчивости, поковырял вилкой в тарелке, потом медленно поднялся, оглядел комнату и, что-то невнятное пробормотав себе под нос, пошел в комнату жены.
Объяснение с женой было коротким, но бурным: голос Федора Дмитриевича (который, впрочем, почти никогда голоса не повышал) был слышен через столовую в коридоре, где, прижавшись к стене, стояла, замирая от каждой возвышающейся ноты крика, старушка-родственница, и поднос, который она так и не отнесла, дрожал в ее руке и, касаясь стены, тихонько позвякивал; голос хозяйки доходил сюда раза только два или три, но ничего разобрать было невозможно, потому что состоял он единственно из всхлипов.
Потом дверь распахнулась, и хозяин, появившись на пороге, сказал еще громко, внутрь комнаты: «А я сказал — будет жить, а если нет, то и ты не будешь!» — и, взявшись за ручку, с силой захлопнул дверь.
Он прошел в свой кабинет, и были долго слышны оттуда его тяжелые шаги. Потом шаги смолкли, некоторое время было тихо; но вот открылась дверь, бесшумно затворилась, шаги в коридоре стали стихать, потом заскрипели ступени лестницы, ведущей в «кельюшку» Глафиры.
2
После того дня внешне как будто ничего особенно не изменилось (разве что Глафира перестала спускаться к обеду; но теперь и обеда-то как такового не было, потому что и хозяйка велела приносить еду в свою спальню и ела там со старушкой-родственницей при закрытых, что называется, дверях), но жили теперь открыто «двумя мирами»; в редкие только дни, когда собирались немногочисленные гости, все домашние, включая и Глафиру, сидели за столом, а Федор Дмитриевич достаточно благожелательно, хотя и со сдержанностью, обращался к жене, и та ему тихо отвечала, но, кажется, никогда не глядела в глаза.
Однажды поднявшись к Глафире, Федор Дмитриевич застал там Катерину. Катерина очень смутилась неожиданному приходу хозяина (она приходила к Глафире, когда его не было дома), встала и хотела выйти, но Федор Дмитриевич остановил ее с ласковостью: «Сиди, сиди, ты нашему разговору не помеха». И как Катерине ни хотелось уйти, как ни неловко ей было, ослушаться она не посмела и осталась. Ничего серьезного Федор Дмитриевич тот раз не говорил, а так: о том, о сем, о десятом — но поглядывал часто и внимательно на сидевшую с опущенной головой Катерину.