Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория - Юрий Вяземский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Победу присудили эпическому поэту Камерину. Знаешь такого?.. Никто его теперь не знает. Но Феликс тогда его назвал лучшим. В своих гекзаметрах он воспевал древнюю Трою, утратившую Гектора… Так вот, когда декламация закончилась и Феликс подвел итог, люди один за другим стали к нему подходить и интересоваться, почему он предпочел Камерина своему другу Публию Кару. А Феликс им всем отвечал: «Хотя бы потому предпочел, чтобы вы меня не обвинили в пристрастии. В следующий раз назначим другого судью, и Кар свое непременно получит».
Я тоже подошел к Феликсу. И тот, усмехнувшись, спросил:
«Что, тоже будешь упрекать за Кара?»
«Не буду. Хочу поблагодарить тебя за праздник, который ты нам устроил. Ведь поэзия — солнце, греющее наши души».
Сравнив поэзию с солнцем, я лишь процитировал слова Феликса из его заключительной речи.
Феликс поморщился и ответил:
«Ну да, ну да. Только не солнце, а скорее — луна. А та никого никогда не грела».
«А что тогда “солнце”? Что, по-твоему, греет?» — шутливо спросил я.
Феликс глянул на меня с неожиданной серьезностью, подхватил под руку и повлек в дальний угол храма, в сторону от толпившихся людей. И на ухо зашептал:
«Та девочка, с которой я занимаюсь, вот она точно — греет! Ты ее когда-нибудь видел вблизи?.. Если вдруг тебе повезет, обрати внимание на ее глаза. Они у нее бархатные, именно — бархатные. Ресницы такие длинные, что лучи солнца не отражаются в зрачках. Эти зрачки будто гладят тебя и согревают. Я иногда смотрю в эти глаза, слушаю звук ее голоса, стараясь не разбирать слов, потому что они мне мешают… Усталый от всей этой поэзии, от этой весны, в которой я задыхаюсь, я прихожу к ней, грею лицо в ее ласковых взглядах и сам начинаю светиться… Зачем ей поэзия, о которой мы с ней говорим? Она сама по себе, от природы своей выше любой поэзии! Зачем этому чистому и лучистому существу какие-то науки? Они ее только замутняют и затемняют!»
Феликс замолчал. Перед нами стояла его жена, Руфина.
Феликс меня ей представил. Он сказал:
«Когда-то мы с этим человеком жили душа в душу. Но потом он меня бросил, уехал на край света».
Сказав это, Феликс приобнял жену и с гордостью объявил:
«Меня подобрала эта заботливая женщина. Она меня, недостойного, полюбила из-за своего целомудрия. Несмотря на то что много времени ей приходится проводить подле Ливии, она умудряется содержать и городской дом и поместье в безупречном порядке. Она освободила меня почти от всех хозяйственных забот: рабы, клиенты, подрядчики, разного рода работники — все они только с Руфиной имеют дело, а меня не тревожат. Она ради меня стала глубоким знатоком и тонким ценителем поэзии. Ты бы слышал, как она поет мои стихи, аккомпанируя себе на кифаре! У нее не было учителя музыки; ее учила любовь, лучший из наставников… Она, моя дорогая Руфина, мне не только жена — она для меня и хозяйка, и муза, и друг, самый близкий и самый заботливый».
Любая женщина, я подумал, от таких восхвалений должна была смутиться. Руфина, однако, не смущалась. Она смотрела на меня с тем же строгим вниманием, с которым недавно глядела на мужа, когда он произносил речь и декламировал восхваления Аполлону. И, представь себе, один раз даже кивнула головой.
Второй этап
XIV. — В начале мая, — продолжал Гней Эдий, — заточение Юлии Младшей в Белом доме закончилось. Феликс уже давно упрашивал одновременно Фабия и Ливию, доказывая, что его воспитаннице можно и должно предоставить большую самостоятельность. Ливия вместе с Фабием улучили момент и отправились с ходатайством к Августу. «А ты возьмешь над ней опекунство?» — спросил у Фабия принцепс. «Возьму», — ответил Максим. И Ливия его поддержала: дескать, тоже просит и свидетельствует о безукоризненном поведении внучки Отца Отечества. Август пожал плечами и произнес: «Смотрите». И больше ни слова не прибавил. А Ливия с Фабием истолковали этот ответ как разрешение.
После Лемурий Юлия перебралась в тот дом, в котором когда-то жила со своим мужем, Павлом Эмилием. Дом после казни владельца был конфискован в императорскую казну. А теперь его выдали Юлии Младшей под опеку Фабия Максима. Прислуги в хозяйстве почти не осталось, так как Павловы рабы были либо замучены при пытке, либо отправлены в каменоломни и на дальние виллы. Пришлось приобретать новых слуг. Половину из них оплатил Фабий, половину — Ливия. Юлия в покупке участвовала и выбирала для себя сплошь молодых и красивых, не только женщин, но и мужчин: носильщиков, рассыльного, кравчего и виночерпия. Ливия не возражала, но прибавила к Юлиному приобретению опытного повара, расторопную ключницу средних лет, номенклатора и пожилого привратника.
За юной вдовушкой, как ты понимаешь, по-прежнему сохранялся строгий контроль, — ключница, привратник и номенклатор свое дело знали. Ее часто навещали либо Марция, либо Руфина. Гулять разрешали лишь в закрытых носилках и в ближайших к дому местах: близ портика Ливии, вокруг святилища Минервы и в садах Мецената.
Однако по праздникам разрешили принимать у себя гостей. В большинстве своем то были родственники и свойственники.
Например: сын Марцеллы Старшей Марк Валерий Мессала Барбат с женой своей Домицией Лепидой, которая была дочерью Старшей Антонии. Дочь Старшей Марцеллы, Клавдия Пульхра, не приходила, так как с мужем своим Публием Квинтилием Варом находилась в Германии. Марцеллу Младшую, вдову Юла Антония, близко не подпускали. От Антонии Старшей к Юлии часто наведывался Гней Домиций Агенобарб, сын ее и Луция Домиция, который, как ты помнишь, был одним из ближайших у Августа, а также Домиция Лепида, которую я уже перечислил, и другая Домиция, вышедшая замуж за Гая Пассиена Криспа. И, наконец, от Младшей Антонии, вдовы Друза Старшего и матери Германика — двое еще совсем юных людей: девятнадцатилетняя и еще незамужняя Ливилла и шестнадцатилетний Клавдий; последний редко являлся, ибо с детства страдал многими затяжными болезнями, а когда чувствовал себя более или менее сносно, то его всегда приносили на носилках, и на голове у него был паллиол, особая шапочка, защищавшая от простуды уши и горло.
Те еще посетители. Но были и не родственники. С Друзом, сыном Тиберия, — ему уже было за двадцать — проник в компанию хорошо знакомый нам Аттик Курций, бывший Друзов наставник и друг Феликса. Из прочих Феликсовых друзей к Юлии стали приглашать Публия Кара, дружившего с младшим Домицием Агенобарбом, и Секста Помпея, всегда приходившего с младшим Барбатом. Когда на носилках и в шапочке приносили Клавдия, его сопровождал Цельс.
Еще одного человека надо упомянуть. Звали его Децим Юний Силан. Двоюродный дед его, Марк Юний Силан, был вторым консулом в девятое консульство Августа; отец его, Гай Юний Силан, был консулом в год Юбилейных игр; старший брат, Кретик Силан, уже был сенатором. Самому же Дециму Юнию в тот год исполнилось тридцать лет, и он был очень красивым мужчиной, которым любовались не только женщины, но и собратья по полу. Этого Силана к Юлии привел его друг Гай Крисп Пассиен.
Один раз даже меня пригласили — нет, конечно, не Феликс, а Кар, который все сильнее ко мне привязывался, наверное, потому что я готов был часами слушать его стихи, его поэму о Геркулесе, а другие избегали этих утомительных декламаций.
XV. Феликс, когда меня в первый раз привели к Юлии — он в качестве наставника и будучи другом опекуна Фабия неизменно участвовал в каждом сборище, в каждой прогулке, — Феликс сделал вид, что не заметил моего появления в доме своей воспитанницы. Он либо скользил по мне невидящим взглядом, либо вообще не смотрел в мою сторону. Но я не чувствовал себя покинутым на произвол судьбы. Аттик со мной приветливо разговаривал в атрии. В триклинии меня заставил возлечь рядом с собой милейший наш Кар. Секст Помпей тоже уделял мне внимание и рекомендовал некоторые блюда — насколько я понял, он играл роль распорядителя пира.
Когда же прием закончился, мы с Секстом и с Публием вышли на улицу и стали дожидаться Феликса. Но так как он долго не выходил, мы, попрощавшись, разошлись, каждый в свою сторону. Я шел к дому и вдруг почувствовал, что за мной кто-то идет в отдалении. Я обернулся и увидел Феликса.
Я замедлил шаг, и Феликс стал меня догонять. Он, как и я, шел в одиночестве и, стало быть, без факелов и фонарей — ночь, впрочем, была лунной, а улицы в этом районе Города чистые и спокойные.
Поравнявшись со мной и по-прежнему как бы меня не видя, в темноту перед собой, куда он глядел, Феликс сказал:
«Ее мать уже, наверно, давно потеряла тот солнечный блеск волос и тот белоснежный оттенок лица, которыми она когда-то, при первой нашей встрече, меня ослепила».
Я не ответил. Я решил, что, если Феликс на меня не смотрит, мне неудобно отвечать на его реплику. А вдруг он сам с собой разговаривает, и я напугаю его своим присутствием. Но шаг я прибавил, чтобы идти с ним рядом.