Избранные произведения. Том 2 - Сергей Городецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас, по состоянию больной, которую весной он видел, и еще больше по глазам ее сына, отразившим неведомо для него самого все, что происходило с ней, он почувствовал тот спокойный холодок, который на его языке ощущений обозначал смерть.
Он надел пальто и готов был выйти за дверь, когда широкая добрая улыбка появилась на его лице: он вспомнил про жаждущие кактусы. И так они были дороги ему, что утоление их жажды представилось ему первым долгом, а помощь старухе только вторым.
Он вернулся, взял воды в огромную лейку и полил их всех, улыбаясь той же улыбкой и насыщая песок как можно больше водою.
Потом вышел на улицу.
Он знал, что надо идти в дом напротив, в подъезд под воротами, но квартиры не помнил.
Студент ждал его на лестнице.
— Матери лучше, — сказал он. И, застенчиво, становясь похожим на юродивого, улыбнувшись, добавил: — Уже от одного того, что вы согласились прийти.
Адам крепко пожал ему руку.
Они вошли в квартиру. Обыкновенную сорокарублевую, на Петербургской стороне, квартиру с темной передней. И в узкую комнату вошли, в которой обои были, как будто сумасшедший алые гвоздики раскидал по кофейной жиже. Здесь, в кресле перед комодом, у окна сидела старуха.
Проходить было узко между кроватью и столом, дрянные, обтрепавшиеся и плохо сделанные вещи задевали Адама.
Стараясь не дотрагиваться до них, Адам прошел к окну. Студент подал ему стул и сам сел у ног матери.
— Здравствуйте! — сказал Адам, вглядываясь в ее лицо.
Она была в рябой бумазейной кофте, нездорово полная, с опухшими руками. Под глазами были отеки, губы были вялые и серые, вся кожа желтая. Странная морщина с одной стороны лица тянулась от носа, огибая рот к подбородку, как будто она сделала гримасу и хочет какую-то штуку выкинуть. Глаза были ясные, но муть могла каждую минуту затянуть их.
— Коли пришли, здравствуйте, — сказала она. — И охота вам, батюшка, тащиться ко мне было? Это вот, непоседа!
Она кивнула на сына и захохотала басом, ухая, как гром за двадцать верст, и колыхаясь в кресле.
— Непоседа! Сиди, говорю, и так подохну. Нет, говорит, неправда, хочу, чтоб выздоровела ты. Любит, значит. А вы, батюшка, арапом стали. Виски серебряные, а загар пристает. Кровь еще молодая играет. Заснула сегодня под утро я и вижу, босиком иду по лесу, роса на траве, а я босиком, птицы поют, курлык, курлык, а одна птичка пестренькая, вот как курица, что у соседа вчера щипали, — у нас из кухни видно, окно в окно; когда с покойником мужем жила, темная была кухня, претемная, упокой его, Господи, давно не поминала, стоять долго не могу, потому и в церковь не хожу, грешница старая, да ведь не всем праведниками быть, кто знает, может, нас-то и поболе, мы-то и осилим…
— Осилим, — прервал Адам ее, как в забытьи.
— Помолчи, мама, — сказал сын болезненно и шепнул доктору: — Заговаривается.
— Не шепчи, Мишка! — крикнула старуха. — Он тебе не ровесник. Все не к своим суешься. Этому шепчешь, с Гобием по ночам гуляешь, пуганите его, батюшка.
— Кто это Гобий? — спросил Адам.
— Гоби — технолог, — ответил Миша, краснея. Адам взглянул на него внимательно.
— Вы филолог? — спросил он.
— Да.
Старуха все еще говорила что-то. Адам, не обращая на нее внимания, достал трубку, послушал сердце, пульс сосчитал, все как не у нее. Посмотрел в помутившиеся глаза. Встал и вышел из комнаты.
— Батюшка, батюшка! — закричала старуха, слабо подымая одну руку.
— Ни капли алкоголя, — сказал он Мише, — лекарство пришлю. Она еще будет жить, но рассудок ее оставляет. У нее уже разорваны основные ассоциации. Все впечатления ее жизни шатаются в ее сознании, сталкиваются случайно. Она будет говорить вздор все более нелепый. Впрочем, среди вздора возможны мысли, имеющие характер предсказания или пророчества для людей, унаследовавших ее душевную организацию. Но никто ведь не в состоянии отличить их и выделить.
Миша слушал его напряженно.
— Вот еще что, — сказал Адам, — вы умеете оклеивать обоями комнаты?
— Я никогда не делал этого, доктор. Не думаю, что умею.
— Тут главное клей. Я скажу вам, как варить. Зайдите послезавтра вечером. Я дам вам обои, какие нужны, чтоб переклеить ее комнату. Те, которые она видит перед собой, ускоряют и искажают ход ее болезни.
— Я не предлагаю вам денег, доктор, — сказал Миша, — потому что помню ваш весенний нагоняй.
— Ненужное объяснение, — сказал Адам, — pour rien. Так послезавтра вечером.
— Это будет воскресенье.
— Воскресенье? Тем лучше. Я еще не знаю дней. Если это будет воскресенье, то вы увидите у меня одного неоромантика, который бывает свободен только в воскресенье. Приходите к семи.
— Терпеть не могу романтизма, — сказал Миша, — но вас люблю ужасно, даже вымолвить не стыдно.
— Уже много лет, как я отказался от поцелуев, — ответил Адам, — а то я поцеловал бы сейчас ваш лоб. Прощайте.
Из комнаты с обоями, похожими на то, как будто по кофейной жижице алые цветы раскидал и перекидывает сумасшедший, кричал низкий голос:
— Мишка, Мишка.
С закрытыми от счастья глазами, прижимаясь в темноте к стене, Миша подбежал к матери.
— Сядь и слушай, — велела она.
Он сел у ног на скамейке, как обычно.
— Никогда его не приводи, Каина коричневого. Сидел, сидел, слова не сказал толком, на мышеловку глядел под кровать, что это за доктор, и вид у него стал злодейский, рыло себе залакировал и волоски чрез один красит, все это я понимаю, такие-то черту душу продают, дух от него в комнате остался. Мишка, не дружи с ним, говорю тебе. В гроб упакуешь меня, тогда хоть и не таким лижи руки, а пока жива, пока шевелюсь, не смей, слышишь? Не быть от него добру.
Она сердилась, хлопала рукой по креслу, ногой топала. Миша с тоской ее слушал.
Когда надоело, молча вышел из комнаты, из квартиры, из ворот, из переулка, дальше, на простор. Но простора не было среди домов никакого.
Глава III
На Тучковом мосту Михаил остановился.
Рыжие, подернутые голубым туманом деревья Петровского парка уютно лежали на правом берегу у самой воды. Слева громоздились мачтовые суда, груженные сеном. Напоминал о море нестройный, частый лес их мачт. Прямо перед собой Михаил видел еле намечающиеся очертания дальних берегов и зовущую даль. Из-за безоблачности она была дальше, чем обычно. Михаил отдохнул.
Потом по Малому пошел островом, к огромному, построенному безобразно, но с тупой уверенностью, что это красиво, дому на дальней линии.
Вошел в засаленный громоздкий подъезд, на грязном лифте поднялся под небеса, в зелено-серый коридор с рядами дверок по обе стороны. Стукнул в одну из них.
За дверью был шепот и возня.
— Кто там? — спросил густой, но твердый голос.
— Я, — ответил Миша, краснея.
— Михаил? Пожалуйста, подождите там, у окна, одну минутку.
Окно было в конце коридора, выходило в стену и служило приемной для здешних обитателей.
Отходя от двери, Миша расслышал звук грубого поцелуя и покраснел еще больше.
Почти тотчас из двери вышмыгнула девка в сарпинковом переднике и прошмыгнула мимо Михаила.
Он видел ее раньше и знал, что ее зовут Лизкой. Взглянув на нее, он опять увидел, что у нее белое рябое лицо, глаза вглуби и большой красный рот, и что сама она крепконогая, ладная, жаркая.
Лизка взглянула на Михаила, и он опять не вынес ее взора, потупился и застыдился.
Дверь из комнаты снова открылась, и вышел Гоби, совсем одетый, в тужурке. Только пробор был слегка сдвинут.
— А я думал, что вы еще спите, — неловко сказал Михаил, протягивая руку.
— Нет, я давно уже встал и сейчас завтракал, — ответил Гоби. — Войдите.
Комната его была очень простая и какая-то пустынная. Стол с инструментами у окна, стол с чертежами у другого, у одной стены кровать, у другой — диван; все стояло слишком обособленно, нисколько не стесняясь своей неприглядности.
Миша все еще был смущен.
Чуть насмешливо посмотрев на него, Гоби сказал:
— Лизка некрасивая, даже, кажется, рябая, но это не мешает. Яблоки с пятнышками бывают очень вкусные. Вот теперь я ее целый день не буду замечать, а завтра, может быть, замечу. Вы знаете, нет ничего хуже неполученного удовольствия. Мы просто не смеем, не хотим сознаться в своем голоде на удовольствие.
Гоби достал тонкую папиросу и закурил, смакуя дым, и кольца дыма, и вспышку спички, и ее потухание. Затянувшись, продолжал:
— А голод на удовольствие один из властных. Голоданье этим голодом не проходит даром. Человек ссыхается, сморщивается, начинает лупиться… Какая гадость! Терпеть не могу. Ведь вы согласны, что это гадость, что для таких особые больницы надобны. Я слышал, в Дании уже заведены для скучающих особые больницы. Чуть загрустил — пожалуйте на излечение. Жизнь весела, не мешайте жить. А этих сморчков, которые ни разу в жизни не съели ничего толком, не выпили, не поцеловались, я бы в больницы, похожие на тюрьмы, упрятал, как вредных уродов. Я думаю, у них атрофированы слюнные железы. Как вы думаете?