Ноктюрны (сборник) - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Время – самый справедливый человек, – утешал он себя известною итальянскою пословицей.
Чвановский дом точно спрятался в одном из глухих переулков Замоскворечья. Это были хоромы старого купеческого стиля с высокою железною крышей, с узкими окнами-амбразурами, с глухою каменною стеной вместо забора, глухим запущенным садом, множеством совершенно ненужных хозяйственных пристроек и заросшим зеленою травой большим двором. Внутри оставалось все в том же виде, как было при стариках. Чванов ничего не трогал и занимал вверху всего две комнаты, одна из которых была его рабочим кабинетом и библиотекой. У него была единственная слабость, это – книги, и он ничего не жалел, составляя свою библиотеку из дорогих и редких книг на трех языках.
Всем домом правила нянька Агафья, которая нянчила Павла Максимовича, а внизу жила глухая старуха-тетка, посвятившая себя посту и молитве. Чванов чувствовал себя в этой допотопной обстановке, совершенно чужим человеком и не продавал дома только из сожаления к двум старушкам. Его удивляло то, что эти отшельницы знали почти все, что делалось в Москве, а главное, какими-то неведомыми путями разведали об его отношениях к Елене Григорьевне.
– Уж ехал бы ты лучше в свою заграницу, – с какой-то особенной суровостью советовала ему нянька Агафья, считавшая его все еще маленьким. – Чего зря в Москве болтаешься…
– Мне и в Москве хорошо…
– Ну, уж ехал бы…
Старуха прямо не договаривала всего до конца и только вздыхала. Зато, прибирая утром комнаты, она ворчала себе под нос:
– Мало ли худых людей на белом свете… А другая баба навяжется, так без смерти смерть… Лукавые есть бабы, особливо когда попадется денежный человек…
– Да это ты про кого, няня?
– А так, летела мимо сорока да на хвосте принесла… Измалодушествовался ноне народ в Москве, сами себя потеряли и концов не могут найти. Ну, вот старуха и ворчит!.. Нечего взять со старухи…
В одно прекрасное утро нянька Агафья не вытерпела и выложила все на чистоту, до обвинения Елены Григорьевны в отравлении любовника включительно. Чванов страшно рассердился и даже затопал на няньку ногами.
– Молчат и не сметь повторять подобных глупостей! – кричал он. – И какое кому дело до меня?!
– Вот, вот это самое и есть… Добрым-то людям на тебя со стороны жаль смотреть, как ты пропадом пропадаешь у своей-то жар-птицы.
Разве можно было сердиться на выжившую из ума старуху, кричать на нее и даже топать ногами? Чванову ужасно было совестно, когда он опомнился и пришел в себя. Да, он уже не был он, а кто-то другой, неизвестный и чужой. Потом он видел заплаканное старушечье лицо и говорил:
– Няня, ведь у каждого своя судьба? Да?
– Ах, голубчик… Пашенька… Ежели, напримерно, родители-то поглядели бы на тебя…
– Хорошо, хорошо… Будет, няня. Я никому зла не делаю и не желаю делать, а остальное – пустяки.
И Чванову было совестно. Откуда приходит это таинственное чувство совести, как оно складывается, нарастает и проявляется, и что такое само по себе? Взять хоть этот старый чвановский дом, пропитанный тугими и неуклонными традициями старины, а он казался сейчас Чванову каким-то молчаливым протестом, тем старым-старым человеком, который затаил в себе свои истинные мысли и чувства и смотрит на легкомысленную молодежь с снисходительною улыбкой. Что-то чувствовалось недосказанное, какое-то неудовлетворенное стремление к какой-то правде, и конечный результат – эти две старушки, жившие мыслью о близкой смерти. Чванову невольно напрашивался, в виде контраста, определявший собственную смерть доктор Брусницын, неверующий, жалкий и фальшивый.
Есть «чувство дома», именно то чувство, которое переживает свившая свое гнездо птица, и Чванову казалось, что когда-нибудь разваливавшийся купеческий дом оживет, согретый улыбкой любимой женщины. Он уже отделил этой женщине ее комнаты и мысленно обставил их сообразно требованиям современного комфорта. Ему нравились эти мысли, потому что с ними связывалась мечта о будущем. Ведь так нельзя было жить и не стоило. У Чванова давно была мечта приобрести маленькое именьице, именно маленькое, где он мог бы устроить и школку, и фельдшерский пункт, и небольшое опытное хозяйство, как живую сельскохозяйственную школу для окрестного населения. И жизнь была бы полна, особенно если бы работа шла рука об руку с любимым человеком. Сейчас Чванов не выдавал своих тайных планов и выжидал удобного момента. О, такой момент наступит, он должен быть…
– Ты бы, Павел Максимыч, поменьше сидел в своем кабаке, – говорила как-то няня Агафья, провожая его утром из дома.
– В каком кабаке, няня? Что вы такое говорите?
– А вот такое… Днюешь и ночуешь там, а когда над тобой же смеются: «Наш сиделец пришел»… Легко этакие слова слушать?
– Няня, да откуда вы все это можете знать? – удивлялся Чванов, стараясь сдержать гнев.
– Слухом земля полнится, голубчик, а в Москве не спрячешься… У нас в суседях, значит, куфарка, а у этой куфарки, значит, родная племянница в горничных служит в «Базаре», ну, вот тебе и все, как на ладоньке. Все тебя жалеют…
Чванову сделалось вдруг жутко, точно его что придавило. Он даже ничего не ответил старухе-няньке, а молча повернулся и пошел своею дорогой. Э, пусть все смотрят и смеются. Все равно, возврата нет и не будет.
XIII
…Время шло. Елена Григорьевна почти каждый день уезжала куда-нибудь в театр, конечно, в сопровождении Чванова. Он достал абонемент в оперу, в Малом театре у них тоже была своя ложа, – Елена Григорьевна не выносила партера. В театре она точно просыпалась от своего оцепенения и делалась прежнею Еленой Григорьевной, удивительно милой и простой. Она плакала, как институтка, когда играли что-нибудь грустное, и смеялась до слез в комических сценах. Чванов терпеть не мог опер с их бессмысленным содержащем, бессмысленным кривлянием знаменитых артистов и вообще с их удручающей и принижающей пошлостью, прикрытою словом «искусство». Они постоянно спорили на эту тему, и Елена Григорьевна снисходила до того, что допускала возражения.
– Может быть, вы и правы, Павел Максимыч, но эта пошлость производит на меня глубокое впечатление.
– Да, конечно, о вкусах не спорят, но