Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, Лена, Сталёк не свободный, он – безответственный, изломанный горемыка, бесхребетный человек, большей кабалы, чем пьянка, еще поискать – верная дорога к смерти, он ее кличет, забил на жизнь. Пьянство, Лена, болезнь, по-хорошему – ее лечить надо, долго и внимательно, но кто же станет?
– Слов ты наговорил много. А я так скажу: для него что жизнь, что смерть – всё едино, прожил и не заметил. Еще и лечить за это, ну уж извините!
– А ты что заметила, жизнь прожив?
– Ничего за так не дается, только через труд и смирение.
– И только-то? Интересное кино!
– Херовое твое домино, а у меня все дубли! Сиди вот и думай, время не пали, другого не выдадут, не паспорт.
– Ишь как завернула! Чем я тебя обидел?
– Не обидел, Иван, просто знаю вас, городских, – одни слова. У нас так говорили: умирая умирай, но рожь сей.
– Кому теперь рожь сдалась! Твои, смотрю, тебя не навестили, в деревню калачом не заманишь? Решила заодно на всех городских обидеться?
– Похмелятся завтра, послезавтра, может, и заедут. Тут жизнь не задалась, а в городе вода горячая из-под крана течет. Я их не виню, не они первые, не они и последние, и правильно, что сбежали, нечего теперь тут делать, работы нету, один огород.
– Что ж они в городе лодыря гоняют?
– Город другим временем живет, фабричным, там даже воздух тяжелый.
– Кому что нравится.
– Мне не нравится, там подумать не получается, от звонка до звонка жизнь проходит.
Она устало зевнула, не прикрыв рот, потом помахала пятерней, прогоняя зевоту.
– Ладно, – Мальцов поднялся, – пойду, меня тоже в сон потянуло, спасибо за праздник.
– Завтра заходи, я тут приберу. Доедать будем неделю, авось справимся, кормить больше некого. Наврала я тебе, дочка ведь так и не позвонила.
Помолчала недолго и добавила почти шепотом, словно решилась-таки сказать то, о чем, похоже, думала весь праздник, держала в голове, не желая признаваться:
– Нет, Иван, твоя жизнь еще не кончена, моя вот кончается, это правда.
Она медленно опустила подбородок на кулак, взгляд ее сразу отяжелел и налился свинцом, отчего лицо превратилось в маску безысходной скорби. Он поскорее отвернулся, не в силах вынести этот изменившийся взгляд, и предательски сбежал – понимал, что помочь ей сейчас не в силах.
Холод на улице взбодрил. Мальцов немного постоял на крыльце, любуясь падающим снегом и странным освещением – бархатисто-желтым и таинственным, залившим всё пространство светом полной луны. Даже Стальковы фонари не могли его побороть, в лунном сиянии электрические пятна на смоленых столбах выглядели инородными и неживыми вкраплениями. Луна привнесла в овладевшую им было грусть долю романтики, вновь напомнила о празднике, что еще не прошел и владел пока миром до самого утра.
В избе моргали новогодние лампочки на елке, сонно поскрипывали половицы под ногами, на подстилке ворочался Рей – розовое в темных пятнышках пузо было набито, как барабан. Желтая, как монета, луна освещала и избу своим волшебным светом. Он вспомнил детскую новогоднюю игру, в которую всегда играл, когда взрослые отправляли его в кровать: провел пятерней перед глазами, переключая зрение. Знакомые предметы обстановки, не менявшейся десятилетиями, тут же преобразились, в них проснулась затаенная энергия, присущая давно построенным и сжившимся вещам. Крашенный суриком филенчатый платяной шкаф, продолжая линию печки, разделял избу на две неравные части, он стоял как влитой, но это был уже и не шкаф вовсе, а будка кордегардии с затворенными дверьми. Сейчас из нее выйдет усатый инвалид с саблей у пояса, попросит подорожную и лишь потом, сверив подпись и печать, позволит пройти в узкую спальню, где на двухматрасной кровати теперь, по праву хозяина, Мальцов спал. Выцветшие полотняные занавески, давно сменившие темно-синий изначальный цвет на цвет морской волны, колыхнулись от его шагов, словно отправились в плавание вместе со старым кораблем, каким представлялся ему этот дом в детстве. Он тогда переворачивал вверх ногами две табуретки и журнальный столик, привязывал к его ножке швабру, накрывал столик пледом, сооружая кубрик, а рулил кораблем с мостика, с передней табуретки, крутя эмалированную кастрюльную крышку-штурвал. Дедов стол с пузатыми ногами, заканчивающимися львиными лапами, кресло со спинкой в виде лиры, полка с книгами ничуть не изменились, но оставались на своих местах не случайно – оказывается, они составляли продуманный интерьер, который ранее Мальцов не замечал, и сейчас вели безмолвный разговор о свободе с прилипшей к окошкам толстощекой луной, купаясь в ее свете. Хозяин же просто отошел, и память услужливо вернула его. Дед вышел из тьмы, снял с полки толстенную Минею в кожаном переплете, сел в кресло и принялся читать житие на грядущий день – историю страстей константинопольской девочки Софьи, зверски замученной язычниками, но не предавшей Христа и дарованную им свободу. Старый священник готовил очередную проповедь, но отвлекся от книги, уставился в окно, словно силился разглядеть: что́ там во мраке, за тусклым стеклом. Погруженный в себя, он долго блуждал по закоулкам памяти, большой, бородатый, утонувший в черном длиннополом одеянии, бессильно опустивший руки, повисший на подлокотниках, как деревянная фигурка местночтимого столпника, жившая всегда на краю его письменного стола. Но стоило случайно моргнуть, как деда не стало. Только луна-язычница, стол с креслом и книги продолжали, как прежде, вести бесславный бой – не на жизнь, а на смерть.
Но игра продолжалась, и, как всегда бывает, рядом с высоким примостилось низкое: ореховая угловая витринка с рюмками и стаканами мутно-зеленого стекла, по которым пробегали разноцветные отсветы от гирлянды, с толстыми бедрами и узкой талией (в ней хранились тарелки) и приметно выдвинутой вперед грудью (отделением для ножей и вилок) смахивала на удалую девку из трактира. Захотелось лихо свистнуть, махнуть ей рукой, подзывая, и заказать легкий закусон и шкалик водки. Она бы мгновенно сервировала заказ на столике у кровати и отошла бы назад в свой угол ждать дальнейших приказаний, оставив его наедине с елочкой – главной виновницей торжества. Елка блестела и переливалась, оживляя старые игрушки, санки на ее ветвях неслись с горы словно в вихре снега – так мерцал и искрился старый бисер, мельница готова была закрутить крыльями, а старик-звездочет выкинул вперед руку, тщетно пытаясь словить трубящего в стеклянную трубу хрупкого ангела. Еловый настой очистил воздух и перебил застоявшиеся запахи избы: прель от подсыхающих осиновых дров, тонкую струю нафталина из большого сундука, даже пыль, постоянно просыпа́вшаяся с забученного чердака, танцевала теперь в разноцветном воздухе и не сушила по обыкновению горло и слизистую в носу и пахла резким и живым смоляным запахом, а не слежавшейся глиной и пересохшим мхом.
Мальцов на цыпочках пробрался к кровати, распахнул ватное одеяло, разделся и нырнул в объятия чистых простыней. Какое-то время он еще наслаждался волшебной трансмутацией вещей, но чудо не могло длиться вечно: вероятно, луна сменила наклон, вещи на глазах скучнели, и, чтобы не видеть окончательного развоплощения, он не стал даже проводить рукой перед глазами, отменяя игру, – просто повернулся к стенке и принялся думать о сказанном Леной.
Она, надо отдать ей должное, была прирожденным философом: сначала произносила слово, затем пыталась истолковать его, искала смысл, обкатывая словосочетания. Мальцова не удивило, что отвлеченное понятие, типа «свобода», было ей непонятно, не укладывалось в голове, а значит, записывалось в разряд враждебных и отвергалось за ненадобностью. Жизнь ее тянулась картофельной бороздой, четко спланированной, прямо вспаханной, в ней всё было расписано и всё повторялось многократно от начала до конца; не разбросать по осени навоз на пашне, вовремя не окучить гряды и не опрыскать их от жука означало одно – голодную смерть. Заполненное работой, выношенное поколениями уравнение принимало случай лишь как исключение и сметало его с дорожки, подобно напа́давшей листве, досадной помехе, грязи, мешающей ежедневной ходьбе. Ее жесткий деревенский рационализм с неприятием иного и пассивным смирением Мальцова не устраивал, разлагаться по собственной воле он не хотел. Он не раз убеждался, что жизнью правит именно случай. Смирись он и не поссорься тогда с Маничкиным, не произошла бы череда последующих событий, изменивших его жизнь в корне, перевернув устоявшийся уклад с ног на голову. Последняя встреча с Ниной только цинично расставила по местам приоритеты, стало совершенно понятно, что возврата назад нет. Перестрадать остаток жизни и сдохнуть, как предлагала соседка? Он сложил из кулака фигу, ткнул ею в сторону веселенькой елочки и выдернул штепсель гирлянды из розетки.
От выпитой водки в горле начался сушняк, он схватил бутылку с водой и, жадно припав к горлышку, выпил почти половину. На лбу сразу выступили соленые капельки, пот заструился по спине, он откинул ненужное и тяжелое одеяло. Жар от лежанки поднимался к потолку, отражаясь от отшлифованных временем досок, накрывал и обволакивал, как мамина колыбельная. В избе, казалось, происходил особый процесс выпаривания, изгоняющий из тела вместе с по́том все вредные флюиды, что так долго в нем копились. Голова, до этого лениво обкатывавшая мысли, заработала четко, и сформулированный сухой остаток привел его в такой восторг, что Мальцов выкрикнул его, как заклинание: