Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Ольга прочитала это письмо, ей захотелось прижаться головой к коленям матери, как она делала в детстве. Все-таки мама меня понимает, ссорились из-за пустяков, а теперь не такое время…
Ольга чувствовала себя очень одинокой. Семен Иванович по целым дням с нею не разговаривал, потом вдруг начинал грубить: «Зазнавшаяся девчонка!..» Он требовал, чтобы она за ним ухаживала: «Опять ты забыла пришить пуговицу. Что у тебя в голове?..» Порой он приходил в хорошее настроение, ему казалось, что они в Москве, ничего не произошло, и, после трех стаканов чаю, вытерев лицо, он обнимал Ольгу. Она отбивалась: «Я хочу читать»…
В редакцию прислали обращение группы бойцов к тыловикам. Обращение должно было пойти в газете. Семен Иванович долго колебался, хмыкал, два раза брал телефонную трубку и тотчас клал ее на место — нельзя, Королев обругает… Ольга сказала:
— Обязательно нужно дать, подстегивает отстающих…
— А ты понимаешь, что здесь написано? Как бы меня не подстегнули… «Положение исключительно грозное… Решается судьба…» Э, э! Необоснованно. Сгущены краски. Типичное паникерство. Я тебя спрашиваю, почему «исключительно»? Откуда они это взяли?
— Посмотри «Правду», — ответила Ольга, — там еще резче.
— Ничего подобного, я все номера просмотрел, «грозное», а «исключительного» нет и «судьбы» нет. Им-то все равно — они на фронте, а расплачиваться придется мне.
Когда Лабазов прежде что-либо вычеркивал, он делал это с удовольствием, жирной красной струей захлестывая набор. Теперь неуверенно, тонкой черточкой он перечеркнул «обращение». Ольга пожала плечами и пошла в типографию.
На следующее утро Семен Иванович, проснувшись, удивился: постель, на которой спала Ольга, была отгорожена занавеской, сделанной из простыни.
— Что это за театр? — спросил Семен Иванович.
— Никакой не театр, просто приходится считаться с условиями. Газету я не хочу бросать, а уехать — это значит бросить газету. Комнату найти почти что невозможно. Вот и все…
— То есть как все? При чем тут эта тряпка?
— Сам можешь понять. Не жена я тебе. Сделала глупость, лучше поздно опомниться, чем тянуть… И не будем об этом больше разговаривать, мне нервы нужны для другого…
Семен Иванович вышел из себя:
— Для какого это другого?..
Она спокойно улыбнулась.
— Другого у меня пока что нет. Я об этом даже не думаю — столько работы. Да потом, какие сейчас здесь мужчины? Вроде тебя… Кончится война, может быть найду… А пока что прошу меня рассматривать как секретаря редакции.
Несколько дней спустя Ольга написала матери о перемене в своей жизни:
«С Семеном Ивановичем я фактически развелась. Теперь такие обстоятельства, что видишь лучше человека, он мне не подходит. Пиши по прежнему адресу — комнату достать трудно, даже полкомнаты, или очень дорого, а я откладываю на платье, старое совсем изодралось, нельзя даже в театр пойти…»
Нашла дочь, говорила себе Нина Георгиевна, вот именно нашла. Как я ошибалась, принимала слова за душу, не хотела понять, что она молодая, что говорят они по-другому!.. Нину Георгиевну не обидели даже наставления Ольги: «Ты должна потребовать, чтобы тебя прикрепили к хорошему распределителю, потому что без сахара и без жиров ты долго не продержишься…» Глупенькая, ей самой тяжело, а заботится обо мне…
2
Сергей усмехнулся: год назад томился — сапер, придется плестись в хвосте, другие дерутся, а ты строй мосты… Правда, что в хвосте, третью неделю пропускаем танки, артиллерию, свою дивизию, а сами рвем, рвем — мосты, пути. Воронов вчера сказал: «Этот мост я строил в тридцать восьмом…» Рвем, что сами строили. А немцы догоняют, хотят перерезать путь. Два раза приходилось завязывать бой, чтобы выиграть полчаса. Нельзя же им мост оставить! Сколько так может продолжаться? Тихие города с яблонями, с белыми домиками. Весной никто из здешних не думал, что война примчится к ним… Степь. Не хочется даже глядеть — слишком она длинная… Скоро Дон. Неужели их пустят дальше?..
Кто пережил большое горе, тяжелую болезнь близкого человека, потерю друга, тот знает, что самое страшное — возврат болезни, вторая потеря. После зимней радости, после больших надежд все случившееся казалось нестерпимым. Прошлым летом было смятение, люди не успевали опомниться, призадуматься; теперь все знали, что такое отступление. При слове «немец» сжималось горло, кровь приливала к голове. Еще недавно мечтали — подсохнет, и двинемся на запад. Вышло иначе: как река, прорвавшая плотину, немецкая армия затопила нивы, сады, бахчи, ровную бескрайную степь.
Старая женщина сказала Сергею: «Говорили, говорили, а теперь утекаете…» Он ничего не ответил. Приходится отворачиваться от женщин, от стариков, от детей — не сумели защитить. Отдаем немцам хлеб, землю, счастье. Жара, над дорогой плотная пыль, во рту сухо, болят глаза. Не хочется глядеть…
«Оставили Ростов». Приказ. Суровые и простые слова: нужно опомниться! Ведь все оставляем (бойцы угрюмо говорят «драпаем»). Авиации стало больше, ПТО хорошие. Тыл крепкий — работают… А воевать не научились.
Сергей по природе был скорее беспорядочным; до войны он часто корил себя — рассеянный, засунул письмо, а куда — не помню, либо приду за час, либо опоздаю… Теперь он возненавидел беспорядочность. Вчера полковник сказал: «С мостом погодите. Здесь их задержат. Танки пройдут в шестнадцать ноль-ноль». Сказал «ноль-ноль», а прошли в семь… И тот же полковник жалуется: «Если прошу авиацию, всегда опоздают…» Связь плохая, полковник откровенно говорит: «Откуда я знаю, где теперь левый сосед?..» Комдив любит говорить про Суворова, покрикивает «завтра их шибанем», а когда доходит до дела, ни на что не может решиться, тянет… Майор Паршин расположился: «Здесь КП, отсюда уж не уйдем, нужно поудобней обставить…» Поставил на комод фотографию жены, три часа хлопотал — устанавливали электричество, словом — полный уют, а вечером пронесся дальше. Горбунов сидит и проверяет график концертов, а в городе немецкие танки… Да и я хорош — возле Миллерова положился на Гринько, не заминировали. За одно это меня следует отдать под суд.
Растет зной. Пыль стоит, не двигается. Сергей спрашивает Воронова:
— Николай, как ты думаешь, долго так будет?..
— Вчера в разведотделе допрашивали двух фрицев, они в мае из Франции, говорят, что там никого не осталось. Гитлер решил нанести такой удар, чтобы кончить до зимы. Нахальные, хоть и хныкали, один уверял, что идут на Индию. Совсем спятили!
— Индия — это бред. Они пьют слишком много пива, вот им и снятся скверные сны…
— А что же союзники? Теперь самое время ударить. Из Франции они повытряхали все, последние танки перебрасывают… Где же второй фронт?
— Не торопятся. Не любят торопиться. Я в Париже познакомился с одним англичанином, инженер, симпатичный. Мы как-то вышли с ним из торгпредства, он говорит «я очень спешу», как раз его автобус подходит. Ну, чуть побеги, и успел бы, нет, даже не прибавил шагу… Это я смеюсь, французы говорят — лучше смеяться… Дело не в темпераменте. Они не любят немцев. Боюсь, что они и нас не очень любят…
— Сергей, ты Францию знаешь, как, по-твоему, французы борются всерьез или это больше разговоры?
— Там все перепуталось. Я встретил в Париже одного поэта, он очень изысканный, если не задумываться над содержанием слов, может очаровать, даже поразить. А переведи его слова на обыкновенный язык, тот же фриц — не глубже, да и не лучше. Есть беспечные говоруны, торжественные обжоры, великая партия «и нашим и вашим». И потом есть народ. Но что они могут сделать? Ты говоришь, там мало немцев. Да, мало, чтобы отразить десант, но достаточно, чтобы держать в повиновении безоружных.
Воронов стал лучшим другом Сергея. Это был синеглазый великан с улыбкой застенчивого ребенка, седой в тридцать два года, энергичный и мягкий. Сын архангельского лесоруба, он провел детство в глухой деревне на берегу широчайшей реки, сохранил любовь к лесу, к шороху листьев, к запаху смолы, к простой и загадочной жизни природы. В школе он обратил на себя внимание своими способностями, говорили: «из тебя выйдет толк». Воронов действительно стал хорошим инженером-строителем. В Ленинграде он познакомился с молоденькой студенткой Ниной, смешливой и ласковой. У Нины были такие крохотные руки, что Воронов боялся их сжать, а она смеялась: «Ты белый медведь, мишка…» Может быть, поэтому они назвали Мишкой сына. Они обожали ребенка. Уезжая в командировку, Воронов вызывал Ленинград и с волнением спрашивал жену: «Как Мишка?..» Семья осталась в Ленинграде. Он все ждал писем, а когда, наконец, пришло письмо от жены, никому не сказал. Две недели спустя вдруг поглядел на Сергея и растерянно улыбнулся: «Мишка мой… умер. От блокады… Кажется, горло бы перегрыз! Ладно, давай о другом говорить, об этом все равно не скажешь…»