Зимние каникулы - Владан Десница
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не обессудьте, если что было.
Горожанки любезно поклонились, причем искоса обменялись между собой взглядами.
Когда Рудановка вышла и ее каблучки зацокали по камням, Анита сказала:
— Не понимаю, как тут можно обессудить или не обессудить?! Это смешно!
— Чего ты хочешь, такая, должно быть, у них привычка!
Кто, по сути дела, были эти «они», у которых такая привычка, они сами не сумели бы точно сказать; ясное дело, это было неопределенное, но весьма емкое понятие, которое начиналось в Смилевцах, а заканчивалось где-то там, на Желтом море.
— Теперь мы обязаны пойти на проводы, — решили они.
Телега, нагруженная вещами Рудана и его домашних, была готова, но ждала еще возчика Мията, который в последнюю минуту решил забежать домой за какими-то бумагами; пользуясь случаем, он рассчитывал обделать в Бенковаце и свои делишки. Лошади у него были настоящими клячами, но от долгого ожидания даже они стали проявлять нетерпение и то и дело пытались уже идти вперед. Тогда самый младший из Руданов, сидевший на козлах, вставал, изо всех сил тянул на себя вожжи, привязанные к перильцам, и искусственно грубым голосом кричал на них: «Тпру-у-у!»
В телегу, расширенную и углубленную, насколько это было можно сделать, погрузили все имущество Руданов: поверх всего возвышалась небольшая боснийская плита, которая подпрыгивала при каждом движении, беспокойная, точно козленок. У каждого из Руданов в руках была или курица или цыпленок, которыми их одарили крестьянки; все они были только что подстрижены у деревенского мастера, хромого Тривуна, и с белой полосой на затылке выглядели одновременно и радостными и растерянными, как бывают дети, когда возвращаются с подарками после поздравительных визитов к тетке, вышедшей замуж за богача.
Вприпрыжку прибежал Мият, заталкивая ладонью что-то во внутренний карман пиджака, взгромоздился на козлы и взял в свои руки вожжи, еще раз простились со всеми, и телега покатила.
Пустота осталась на том месте, где стояла телега, и пустота открылась в разговоре. Лишь когда телега отъехала шагов на сто, придурочный Глича пожелал поставить точку:
— Эх, ей-богу ж, никогда больше у нас в селе такого… такого… — Он был не в силах подобрать соответствующее случаю завершение, так как обычно такие слова произносились, когда уезжали много лет здесь прожившие поп или учитель.
— Чего «такого», чего «такого»?! — рявкнул на него Маркан, который до сих пор угрюмо стоял несколько в стороне, и в голосе его сквозила неожиданная жесткость.
— …такого человека, на вот тебе! — выпалил Глича, подобрав удачный финал.
А Маркан лишь фыркнул:
— Ух! — и плюнул, но в этом его междометии содержалось больше злости, чем вместила бы иная пространная речь.
Дело в том, что Рудан, еще при старой власти, поймал однажды Маркана на границе с мелкой контрабандой, доставил на пост и зверски избил. Маркан об этом всегда умалчивал от стыда, а Рудан — из осторожности. И почти все эти три года, что Рудан провел в Смилевцах, встречались они с ощущением неловкости, опуская глаза в землю, и ни разу не посмотрели прямо в лицо друг другу. Постоянное опасение сдерживало Рудана все это время и заставляло вести себя с каждым любезно и предупредительно, оберегая его от опасности хоть в чем-то, в том числе и в вежливости, перейти меру. И, вероятно, именно этому он должен был быть благодарен за свое спокойное существование и приличную репутацию, которой пользовался в этом селе.
— Нигде им так не будет, как здесь, можешь мне верить, — процедил сквозь зубы желтый Йоле с оттенком злорадства, словно в пику Маркану.
— А ей-богу, как им будет, так пускай и будет, — безо всяких сантиментов заключила Стевания, плечистая дева с приплюснутым носом и полными бедрами, которая случайно тут оказалась — с ведерком направляясь по воду.
И, повернувшись, она пошла дальше на Париповац. За нею постепенно разошлись и остальные.
XVIII
Почтальон из Жагроваца принес попадье официальное письмо. Это было решение, в котором отказывались удовлетворить ее просьбу о пенсии, — должно быть, пятидесятое в серии прошений, которые без устали посылала она в самые разные органы власти, почти ежемесячно по одному, ссылаясь на все возможные и невозможные основания. И только тут кто-то вспомнил, что уже второй день ее не видно и не слышно — никого не звала в окно, да и сама не проходила селом со своим кувшинчиком за молоком. Послали мальца поглядеть, что с ней. Малец возвратился с сообщением: «Должно, спит — я ее звал, звал, а она не откликается».
Шьор Карло с Ичаном поднялись в дом. Старуха сидела за столом, опустив голову, как бывало каждое утро, когда она подремывала на стуле; с носа ее чуть соскользнули очки со сломанной и перевязанной белыми нитками дужкой, в руке она держала нож, которым резала зелень, а на коленях у нее была кучка уже довольно привядшей зелени; сам же ее труп, наоборот — поскольку она вовсе отощала, крепко постившись последние годы, — выглядел совсем свежим, никакого запаха не чувствовалось. Шьор Карло с Ичаном спустились вниз.
— Мертвая она, совсем как мертвая! — оповестил Ичан собравшихся односельчан.
— Ну, вот так оно! — отозвался кто-то из толпы.
Всем показалось это счастливым случаем и самим господом богом поданным знамением: почтальон именно сегодня утром принес ей письмо; подумалось, что, не случись этого, старая могла бы вполне отоспать весь свой вечный сон, и никто бы о ней не вспомнил. Теперь все оживились, словно бы желая возместить попусту пропавшее время. Стали договариваться, что надо делать. Горожане почувствовали себя обязанными — из некоторой солидарности — принять участие в погребении личности, принадлежавшей к видным людям и не имевшей близких (а может, и от изобилия свободного времени). Первой мыслью, их озарившей, была мысль о том, что нужно кому-нибудь послать телеграмму. Им представлялось, что без участия телеграфа смертный случай является как бы неполным; особенно пылко эту идею поддержали женщины. Однако Ичан с сомнением покачал головой — трудно было понять, отчего, но заметно было, что это ему не по душе; может, ему показалось, что это принадлежность католического обряда.
— Брось ты, братец, куда ты будешь телеграфировать! — отрезал он, махая рукой, словно это была очень трудоемкая операция, причем таким тоном, каким произносят поговорку «До бога высоко, до царя далеко».
— Но помилуйте, кому-то нужно сообщить, кого-то информировать…
— Но кого ж ты будешь информировать! Дочек — кто ж теперь знает, где они в этой неразберихе? Его, — (он имел в виду Милутина), — без толку: информируй что дурака, что бычка — все одно!
Деваться было некуда, пришлось горожанам принести в жертву идею телеграфной информации.
— Тогда надо было бы привезти попа, — настаивали они таким тоном, будто делали уступку.
— Ух! Давай теперь господь попа! Где ж ты его найдешь? Мы вот теперь уж почти три года и рожаем, и провожаем без попа — с тех пор как умер монах, старый Саватий.
В конце концов порешили позвать крестьянок, которые поддерживали с ней тесную связь, — тех, что оделяли ее капелькой молока, — чтоб они обмыли тело и обрядили покойницу.
Но и тут не все пошло гладко. Просто не верится, но во всем селе нельзя было найти ни одной подходящей женщины: одна как раз хлеб месила на обед работникам; другая подвернула ногу, да к тому ж и неопытна в подобных делах; третья отправилась в гости к родственникам в Подградину; а старая Митра «один черт знает куда уползла со своими индюшатами». Даже старуха Вайка не могла взяться за дело, потому что одолела ее такая лютая боль в желудке — «Один господь бог знает с чего!», — что она, вся скорчившись, стонала возле очага.
Во время этих переговоров и солнце стало клониться к западу; теперь ко всем прочим основаниям добавилось еще одно, самое главное: кто ж теперь пойдет, на ночь глядя! Так что пришлось отложить дело до завтра. Покойница и эту ночь провела за столом, с очками на носу, ножом в руке и кучкой зелени в подоле.
На другой день спозаранку Анита и Лизетта энергично взялись уговаривать Вайку (которой стало чуточку лучше) и Митру (которая вернулась со своими индюшатами) пойти с ними и под их наблюдением все сделать. В соответствии с указанием городских дам они одели покойницу в лучшее, что нашли; притащили из комнаты-склада большой стол, подложив под короткую ножку кирпич и кое-как его задрапировав (тут проявился вкус Аниты) подходящей материей. На столе расстелили рядно, на него положили тело. В две вазы, найденные в киоте, поставили по веточке розмарина, высаженного в палисаднике новой школы, в головах поставили икону святого Георгия с драконом из чемоданов крокодильей кожи, покровителя ее отца Тане Самарджии, и зажгли две желтые, военных лет свечки. Они занимались этим, когда вдруг зашелестела бумага; вздрогнув, женщины оглянулись — это упала открытка с изображением Патриархии, последняя весточка от дочери, капитанши из Белграда, полученная незадолго до начала войны, почти целых три года назад. Они усмотрели в этом нечто чрезвычайно странное, словно бы некое знамение; но сказать точно что́ не сумели бы. Вновь засунув открытку за стекло киота, женщины постояли в дверях и, окинув все прощальным взглядом, ушли.