Там, где билось мое сердце - Фолкс Себастьян Чарльз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо моего отца к матери, которое мне отдал Перейра, прочесть я все не решался. Миновал год, потом еще один. За это время и без того столько всего произошло. Иногда, сидя за письменным столом в своей лондонской квартире, я доставал конверт из ящика, крутил в руках, гадая, стоит ли мне вообще его вскрывать. Перейра умер, и больше не с кем было обсудить то, что окажется в письме. Я подозревал, что оно вполне обыкновенное. С просьбой прислать еще несколько пар носков и пару банок джема, с надеждой на то, что дома все хорошо. Я прожил жизнь, не зная отца, и страшно было из-за обыкновенного письма в нем разочароваться.
Прочесть его захотелось, когда мне приснился один сон. Или это было видение? Или… галлюцинация — имаго[56], химера? Если это был не совсем сон, то я с чистой совестью впервые в жизни могу нарушить завет матери и рассказать, что мне привиделось.
Действие происходит в последний день двадцатого века, 31 декабря 1999 года. Вместо того чтобы отпраздновать завершение нашего беспощадно несуразного столетия, люди отмечают наступление миллениума. Двухтысячелетие. Слишком длинный промежуток времени, невозможно его осмыслить. Ничего не говорящая дата.
Снилось мне колоссальное сооружение в пустынной части Лондона, огромный шатер, похожий на перевернутое блюдце, в шатре ряды стульев, а вдоль рядов люди, люди…
На торжестве присутствовала королева, и, как это часто происходит во сне, она была еще в расцвете лет. Все почтительно стояли, в некотором замешательстве, не зная, что делать дальше. Зазвучала музыка. Рядом с королевой какой-то важный тип (мне незнакомый), наверное политик, еще молодой, с цепким хищным взглядом. Тип попытался взять Ее Величество за руку, но она не позволила.
Похоже, оба они не понимали, что происходит, как не понимали этого последние сто лет. Они стояли рядом, маленькая пожилая леди на устойчивых квадратных каблуках, в плотно надвинутой шляпке с низкой тульей, и авантюрист с фанатичным огнем в глазах, смотревший неведомо куда. И само торжество, и пение собравшихся ради него людей этих двоих явно раздражали, народ им чужд и непонятен. Вот так в моем не то сне, не то видении завершился век.
На следующий день мы с Максом уселись на диван, и я распечатал старинный поблекший конверт.
16 сентября 1918
Милая, бесценная моя Джанет, спасибо за письмо. Рад, что дома все хорошо и что Роберт такой умница. Передавай от меня поклон твоим родителям, когда с ними увидишься. Очень тебе признателен за то, что съездила навестить Бобби.
Как мы? Вернулись практически туда же, где были три с половиной года назад. А перемены таковы: почти все, с кем я вместе начинал, погибли или отправлены домой из-за ранений. Недавно пополнили состав новенькими, их много, в основном только что призванные. Они моложе меня, и говорить мне с ними особо не о чем. Трудно объяснить необстрелянным мальчишкам, через что мы прошли, чего насмотрелись.
Меня снова хотели повысить в звании, присвоить сержанта, но я сказал, чтобы не хлопотали. Не верю я больше в то, что мы делаем. Когда я записался в армию, нам всем казалось, что это ненадолго, вмажем немцам так, что они зарекутся всюду лезть и гадить. Конечно, было понятно, что это все не на месяц и не на два. Но думали, за год управимся.
Понимаешь, мне кажется, что наше командование вообще не представляло, как оно все будет. Наверное, я не должен писать такое, но это правда, это действительно так. Ведь что происходит, когда по всей линии фронта работают пулеметы? Ты не можешь никуда продвинуться, а попробуешь, тебя мигом пристрелят. Поэтому надо окапываться. Окопы на четыреста с лишним миль. Однако не держать же там людей до бесконечности. Вот и поднимают их в атаку, хоть знают заранее, что это гиблое дело.
В прошлом году были бунты. Некоторые французские ребята сказали, что готовы и дальше торчать в окопах, но в атаку, на бессмысленную смерть, идти отказались. А потом пришли янки, мы получили танки, и нам было обещано, что скоро уже все завершится.
Мы неделю отдыхали, еще неделю нас держали в резерве, а сегодня вечером снова на передовую.
Устал я. Не уверен, что хватит сил дождаться финиша. Хорошо бы подстрелили сегодня же и прямо в голову. Однако едва ли получится. Ведь сначала проводят артобстрел. Это когда собственные орудия палят свирепее, чем с той стороны. У военачальников такая пальба называется «огневой обработкой», и нам бы радоваться, что «обрабатывают» подолгу, разрушают фортификации противника. Но попробуй рассказать об этом тем, кто чудом выжил в бойне у Соммы. Я рассказывал тебе, помнишь? Семь дней длился тогда артобстрел, и что с того? Подходим к немецким блиндажам, а там целы все проволочные заграждения, все до одного.
Не должен я тебе кое-что говорить, но хочу, чтобы ты знала: я решил со всем покончить.
Мира, в котором я вырос, больше нет. Я не только про детство, но и про то время, когда мы с тобой поженились, и думали, что все у нас сложится. Если будем много работать и здоровье не подведет, все будет хорошо.
Люди работали, ходили в церковь, старались добыть денег для семьи, по-человечески относились к другим. Я никогда не был наивным глупцом, осознавал, что в мире существует зло и случаются войны. Но не в нынешних масштабах, когда уничтожают всех подряд, все население.
Да, когда-то я понимал, что хорошо, что плохо. А теперь я ничего не знаю. Ценности, которые считались священными, рассыпались в прах. Люди творят что хотят. Мир не тот, каким я его знал, и я больше не хочу быть в нем и с ним.
Поверь, мне и самому неловко, что я в таком угнетенном настроении, теперь, когда все вроде бы и впрямь идет к концу. Впрочем, это уже столько раз было нам обещано…
Я совсем не сплю, нервы ни к черту, завожусь от любой ерунды. Вчера вечером в казарме накинулся на новичка, который начал петь какую-то песню. Еле меня от парня оттащили. Почему-то взбесило, что он распевает песни, а о чем ни заговоришь, ничего не знает. Во рту постоянно мерзкий металлический привкус, если все же удается заснуть, снится такое, что я просыпаюсь. И сна ни в одном глазу.
Командир дал мне вчера вечером рому, сказал, что иногда помогает. Врачей у нас поблизости нет, а мне нужно было сильное средство, чтобы справиться с собой. Утром стащил бутылку из нашего магазина. Теперь я постоянно под градусом. Выменял на сигареты ром из пайка. У двух трезвенников из северных районов. Но и этого было мало.
Все вокруг перестало быть надежной явью. Деревья не так уж и тверды, да и все остальное зыбко. Воздух и земля, они ведь тоже живые, как крысы, лисы и люди. Почему не люди у меня главные? Мы, люди, потеряли право считаться главными.
Хочу, чтобы ты знала: ты была чудесной женой, ласковой и любящей, мне, недостойному, очень повезло. Если я не вернусь, надеюсь, ты сможешь наладить свою жизнь, свою и нашего сына. Обо мне долго не горюй. А встретится другой — совет да любовь. Должен же кто-то тебе помочь, так что не думай обо мне.
Написал письмо и для Роберта. Пока он и читать не умеет, но когда сочтешь нужным, отдай ему.
Твой любящий муж,
Томас.К письму булавкой приколото другое, тщательно сложенное, которое никто никогда не читал. Кое-где чернила расплылись, будто на эти места попали дождевые капли.
14 сентября, 1918
Дорогой Роберт!
Не знаю, сколько тебе будет лет, когда ты прочтешь это письмо, если вообще его получишь. Ты и вспомнить меня не сможешь. Тебе ведь сейчас всего два годика, это очень мало. Но только знай, что я помню о тебе всегда.
Мы с мамой были страшно рады, когда выяснилось, что у нас будет ребенок. Удивительно, ведь я приезжал в отпуск всего на неделю. Мы восприняли это как Благую весть. Ты родился в июне, мама прислала мне фотографию.
Честно говоря, ты выглядел как все младенцы в твоем возрасте. Но я сказал себе, что ты самый-самый лучший, и положил снимок в свою солдатскую расчетную книжку. Там он оставался даже в тот день, когда мы шли в наступление на Сомме. Рассказывать тебе об этом не буду, но думаю, ты стал моим счастливым талисманом. 800 бойцов из нашего батальона были на утренней поверке, и только 145 из них отозвались на вечерней.
Весной прошлого года я приезжал на несколько дней домой. Ты был уже славным карапузом, глазки мамины. Все женщины говорили: «Сердцеедом будет», так обо всех малышах говорят, из вежливости. Мы ходили с тобой к каналу, я нес тебя на руках. Долго бродили. Я показывал на деревья, на цветочки разные, говорил, как они называются. Вообще-то я не знаток природы, мое дело кроить и на машинке строчить, но я подумал, расскажу сыну хоть то, что знаю. Увидев в воде рыбку, я ткнул в нее пальцем. Но ты смотрел на мой палец, а не на рыбку.
Мама в письмах рассказывала, что ты день ото дня все смышленее, очень она тобой гордится. В следующий раз я приезжал на прошлое Рождество, тебе было полтора года, и действительно перемены разительные. Ты уже разговаривал, не просто своими ломаными детскими словечками, а целыми фразами. Наша соседка миссис Бриджер называла тебя «маленьким профессором». Ты сидел на высоком стульчике, который я сделал еще в прошлую побывку. Сколотил из досок и чурочек, нашел их в одной из наших наружных построек. Ты болтал без остановки и спросил однажды: «Солдаты, они хорошие дяди?» Я сказал, что дяди они хорошие, но не совсем такие, как в сказках, и предпочел закрыть тему. Когда ты о чем-то рассказывал, то размахивал раскрытой ладошкой, вверх-вниз, будто что-то взвешивал.
Обычно дети так не разговаривают. Мы слушали тебя как первопроходца, который побывал в неведомом чудесном краю и теперь делится впечатлениями. Боялись пропустить хоть слово.
Когда ты уже сладко спал и вдруг просыпался, мы вместе подбегали к кроватке. Ты резко садился, весь такой взъерошенный, щечки красные, и осматривался, будто не узнавал комнату и пытался вспомнить, где ты. Что-то непонятное говорил, и мы тебя успокаивали, а потом на цыпочках уходили.
Сынок, я никогда больше тебя не увижу и, наверное, должен дать тебе на будущее какой-то совет. Но как я могу, раз сам ничего не понимаю? Мир не тот, каким он должен был быть по моим представлениям. Придется тебе, мой мальчик, самому прокладывать путь в том хаосе, который мы оставляем. Будь добр к людям. Береги маму.
Что я еще могу? Только молиться за тебя. Молиться, чтобы ты обрел душевное равновесие и был счастлив. И еще: умоляю простить меня. Я любил тебя и не хотел причинить тебе боль. Отправляясь в бой, я носил с собой твою фотографию. А ты носи меня в своем сердце, ладно? До тех пор, пока не попадешь в мир иной, который лучше этого. И там мы, возможно, каким-то непостижимым образом опять встретимся.