Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6. - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Идея, – писал о Гончарове А. А. Измайлов, – которая обобщает весь жизненный путь его, есть тусклая и теплохладная идея, не возбуждающая к жизни, но осаживающая и ограничивающая жизнь».1 «Говорить о его мещанстве или, как выражались в его время, о его „филистерстве” значило бы ломиться в открытую дверь», – замечал о писателе А. Ачкасов.2
395
Мысль о заземленности, обыденности устремлений Гончарова-писателя стала в начале XX в. привычной и даже расхожей. Автор «Обломова» «не задавался отвлеченными, мировыми „проклятыми вопросами”»,1 у него нет «постановки широких обобщающих проблем жизни и духа»,2 – суждения такого типа присутствуют в целом ряде статей 1912 г. Только популярностью тезиса о мещанстве Гончарова можно объяснить то, что наиболее трезвым и объективным исследователям приходилось доказывать, казалось бы, очевидное для любого внимательного читателя: «…интеллектуальные интересы играли в его жизни выдающуюся роль».3
Представление о Гончарове-художнике, с точки зрения критики, предполагало и постановку вопроса об особенностях типов, созданных писателем. В. В. Розанов в своей ранней работе «О понимании» (1886) писал, что типы Гончарова – результат объективного изображения человека. Такой способ изображения человека «присущ художникам-наблюдателям» и требует чрезвычайно тонкого чувства меры. Кроме «объективного, наблюдательного» первого способа существует, по мнению Розанова, и «второй способ» изображения – «психологический, субъективный». Он состоит в «воспроизведении человека через то, что он думает и чувствует, – здесь за совершаемым человеком виднеется совершающееся в нем. Этот способ присущ художникам-психологам, одаренным философским пониманием духа и жизни, взор которых столь же часто обращается на свой собственный внутренний мир, как и на мир внешний. С помощью первого способа трудно изобразить характер, потому что в последнем главное – это именно внутренний мир, и его внешность, всегда своеобразная, редко может быть наблюдаема. Поэтому в характере, когда за его изображение берется сильный художник-наблюдатель, как бы он ни был прекрасен, всегда есть что-то недоконченное, непонятное. Таков характер Веры в „Обрыве” Гончарова. Он дорог нам и знаком – так велика художественная сила нашего писателя,
396
что он смог сделать это вопреки самой природе своего дарования, – но он неясен, необъясним для нас, как неясен для самого художника, потому что от нас скрыт его внутренний мир. Мы видим только его поступки и слова, но откуда вытекают они, можем только догадываться».1
В других литературах, по мысли Розанова, нет такой резкой разделенности этих двух способов «познания и изображения» человека. Критик говорит, с одной стороны, об исключительности «таких совершенных психологов, как Л. Толстой и Достоевский», а с другой – о том, что нигде, ни в одной литературе, «нет ни одного столь чистого, беспримесного художника, как ‹…› Гончаров», мастерство которого проявлялось при обрисовке типов. Розанов пишет: «В типе внутренний мир несложен и неглубок, и именно потому, что он тип, этот мир всем знаком или известен до некоторой степени. То же, что типично в типе, что составляет в нем неуловимые характерные черточки, сказывается именно в словах и в поступках, часто таких же, как и у всякого другого человека, но иначе сказанных и иначе сделанных. Подметить эту типичность, уловить это „иначе” в словах и поступках, незаметных, незначащих, для этого необходим чудный дар наблюдения, любовь к внешней причудливо волнующейся жизни, любовь к самому человеку, такому, каков он есть. Здесь именно требуется художник, с его созерцательною душою, с его спокойным наблюдением, который любит всматриваться в жизнь, а не размышлять о ней и длинным взглядом, с интересом артиста, следить за какою-нибудь убегающею и прихотливо изменяющеюся черточкою ее; подобно тому как, смотря на волнение реки, некоторые любят не столько наслаждаться общею картиною ее, сколькоследить за одною какою-нибудь волною, далеко-далеко, пока она не потеряется из виду, и потом снова привязываться взглядом, опять к чему-нибудь одному, частному, но не ко всему, не к общему. Так и в нашей литературе, столь богатой и прекрасной в изображении
397
типов, несравненные по законченности типы даны именно Гончаровым, которому чужд психологический анализ, но который взамен этого одарен глубокою артистичностью и теплою любовью к жизни и к человеку, к тому, что есть незаметного и незначащего в них, но в чем сказываются они. Таков бессмертный тип Обломова – лучшее, что до сих пор создала литература типов. Это имя не только стало нарицательным – таково свойство всякого типа как собирательной личности, что его имя становится названием целого класса людей, тех именно, которые собраны в одно и отражены в нем художником, – но оно дало еще свое название целому явлению жизни, или, точнее, – одному определенному ее состоянию, что, насколько нам известно, не было еще сделано ни одним типом».1
Исследователи и критики не раз обращали внимание еще на одну особенность гончаровских образов – их символичность. Об этом писал В. В. Чуйко.2 Д. С. Мережковский подчеркивал, что символы органично входят в художественную систему Гончарова. Он говорил о «непроизвольном, глубоко реальном символизме» автора «Обломова» и о том, что Гончаров «из всех наших писателей обладает вместе с Гоголем наибольшей способностью символизма»: «…типы Гончарова, – говорится в работе Мережковского, – весьма отличаются от исключительно бытовых типов, какие мы встречаем, например, у Островского и Писемского, у Диккенса и Теккерея. ‹…› Это не только Илья Ильич, которого вы, кажется, вчера еще видели в халате, но и громадное идейное обобщение целой стороны русской жизни. ‹…› И такого поэта, – иронически замечает критик, – наши литературные судьи считали отживающим типом эстетика, точным, но неглубоким бытописателем помещичьих нравов» (Мережковский. С. 46, 47).
398
Идеи Чуйко и главным образом Мережковского1 помогли избавиться от инерции в трактовке Гончарова, согласно которой он всего лишь «жанрист», «фламандец», выдающийся бытописатель. Как известно, о «фламандстве» Гончарова писал еще А. В. Дружинин, но он не сводил к этому смысл его творчества. С. А. Венгеров отмечал «необычайный интерес к мелочам ежедневной жизни, сделавший из Гончарова первоклассного жанриста».2 Внимание Гончарова к бытовой стороне жизни В. В. Розановым расценивалось как избыточное. «Вечный быт у Гончарова», – вырвалось у него.3 Довольно категорично высказывался на эту тему Ю. И. Айхенвальд. «Гончаров, – читаем в его статье, – несравненный мастер жанра, и в этой сфере заключается его главная сила. ‹…› В русской литературе он является художником фламандской школы: его тешит ее „пестрый сор”».4 А. М. Скабичевский в духе всех предшествующих критиков утверждал: «Он ‹Гончаров› не столько анализирует жизнь, старается заглянуть в глубь ее, сколько созерцает ее во всем ее наружном, внешнем разнообразии».5 На этом фоне несколько особняком стоит одна из многочисленных статей, появившихся сразу после смерти Гончарова, автор которой предпринял попытку осмыслить гончаровскую философию быта: «Не умея „идти от идеи”, Гончаров, в противоположность Тургеневу, не старался идти за современностью.
399
Он был убежден, что „творчество требует спокойного наблюдения уже установившихся и успокоившихся форм жизни, а новая жизнь слишком нова; она трепещет в процессе брожения, слагается сегодня, разлагается завтра и видоизменяется не по дням, а по часам. Нынешние герои не похожи на завтрашних и могут отражаться только в зеркале сатиры, легкого очерка, а не в больших эпических произведениях”. Оттого-то он и не останавливался на взволнованной поверхности общества, а уходил в глубь, туда, где спокойно и медленно совершается органическое нарастание традиционного быта, где стоят его устои, медленно поддающиеся изменениям. Он шел туда не затем, чтобы судить и карать этот быт или превозносить его, а просто затем, чтобы рисовать или „отчеканивать” его, как он есть, предоставляя другим делать из этих образов выводы и строить на них теории. Такое отношение автора „Обломова” к русскому быту вызвало со стороны некоторых критиков упреки в „филистерстве”; отсутствие опре-деленной тенденции показалось „отсутствием идеалов”. Замечательно, что этими упреками в особенности осыпал Гончарова Аполлон Григорьев – тот самый Аполлон Григорьев, который, захлебываясь от восторга, не находил слов для похвалы Островскому за совершенно такое же миросозерцание, какое резко осуждал в Гончарове».1 И далее автор развивал свою мысль о «совершенно таком же миросозерцании» Гончарова и Островского: «…Островский и Гончаров – таланты, родственные по самой своей сущности: оба они, каждый в своей излюбленной и до дна изученной среде, подходят к русскому быту прямо и просто, не становясь на заранее теоретически определенную точку зрения, не делая преднамеренного выбора типов и явлений; оба они относятся к этому быту широко, сво бодно и с любовию, одинаково изображая и светлые, и темные его стороны; оба берут предметом наблюдения и воссоздания „установившиеся и успокоившиеся формы жизни”, медленно подвигаясь вперед по ее ровному течению и почти не отзываясь на мимолетную накипь момента. Краски, положенные на картину сонного царства Обломовки, – те же ровные и мягкие краски, какими нарисовано темное царство Замоскворечья. У обоих писателей – и у эпика, и у драматурга, мы видим одинаковую