Любовь и французы - Нина Эптон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невозможно было не заметить влияния, оказанного на общество произведениями литературы, авторы которых с новой силой принялись восхвалять страстную любовь. Стихи Альфреда де Мюссе, первые романы мадам Жорж Санд, Роже де Бовуара, Эжена Сю поощряли вереницу «непонятых жен», сторону которых, в конечном счете, вынуждены были занять юристы в делах о разводе. Одну из многих женщин, заявления которых были почти одинаковы,— мадам Д., двадцати трех лет,— вызвал мэтр Машо. Она говорила ему: «Я шла от одного разочарования к другому... Я всегда мечтала о сильной и вечной привязанности... Я тосковала по нежности, которая осветила бы мою душу и поглотила все мое существо...» В 1837 году один несчастный муж писал своему другу: «Дружище, приезжай и помоги мне. Я — несчастнейший из людей. Моя жена больше не любит меня. Она целыми днями сидит в кресле с печальным и отрешенным взглядом и читает романы. Ее нет со мной. Что с ней происходит? Я всегда старался давать все, что ей хочется».
Пьер Ж. и Мальвина Б., молодые влюбленные, начитавшись романтической литературы, в полночь перед семью зажженными свечами и черепом устроили впечатляющую церемонию, написав клятву в вечной любви на тонкой бумаге собственной кровью. Любовникам полагалось испытывать муки. «Я желаю Вас, потому что Вы прекрасны,— писал в 1840 году Жюль Р.,— но прежде всего потому, что Вы — кокетка и непременно будете причинять мне боль». Неистовство также было в почете. Это видно из мемуаров не только писателей и художников, от которых ожидаешь сильных эмоций (хотя что касается Александра Дюма и Берлиоза, то они переходили всякие границы), но и простых французов. Луи Мегрон приводит несколько выдержек из бывших в его распоряжении неопубликованных писем и дневников.{228} Вот одно из этих писем, которое юный Адольф Л. послал своему другу Жану Д., чтобы сообщить о помолвке с Мадлен С.: «Она любит меня! Я заключил ее в объятия и крепко держал, мои руки, как тиски, сжали ее талию. Она побледнела и прошептала: “Адольф, вы делаете мне больно”. Да, я сделал больно ей — этому ангелу кротости! Я осторожно опустил ее на траву и, обмахивая моим носовым платком, говорил ей безумные и нежные слова. Она улыбнулась. Она простила меня. Затем, все еще стоя на коленях, я наказал себя за то, что был так груб в моей любви. Я бил себя кулаками в грудь, как молотами по наковальне. “Вот тебе, негодяй, который сделал ей больно”,— кричал я, вне себя от гнева и ярости. Она не хотела, чтобы я продолжал это делать, но я ее не слушал и по-прежнему колотил себя кулаками в грудь. Ни один монах никогда не избивал себя столь жестоко. Тогда она пригрозила, что уйдет. Я успокоился». К счастью, молодая леди была немного более сдержанна, чем ее романтичный возлюбленный. У Шатобриана в Les Natchez[256] Рене восклицал: «Давайте смешаем сладострастие со смертью!»; речь других его персонажей — Велледы, Аталы — была не менее неистовой.
Жорж Санд с годами успокоилась и выступала в защиту жизни в нежной гармонии, которой руководит логика (Elle et Lui[257]), и даже Альфред де Мюссе{229} иногда бывал реалистом. Вот какой совет он дал в 1836 году ультраромантичной даме: «Уверяю вас, мадам, любовь здорова; это красивое, пухлое дитя — сын молодой и крепкой матери. Античная Венера никогда в жизни не страдала от приступов сплина или грудного кашля. Но я задеваю вас — вы отворачиваетесь. Вы смотрите на часы. Еще не поздно. Ваш возлюбленный придет. Но — если, предположим, он не придет,— не пейте опиума. Не в этот вечер. Лучше примите крылышко куропатки и стакан мадеры!»
Остальные, не страдавшие романтическими бреднями разбитого сердца, танцевали как сумасшедшие. Музыкантов не хватало на всех. В 1828 году вошел в большую моду опьяняющий галоп. Должно быть, именно его видел во время карнавала Теккерей, когда описывал, как «...четыре тысячи гостей выскочили, кружась, с ревом и визгом, из бального зала на улице Сент-Оноре и понеслись к Вандомской колонне, вокруг которой промчались (выкрикивая свою собственную музыку) со скоростью двадцать миль в час и рванули назад как бешеные. Приди человек один в такое место для увеселений — и он будет в совершенном ужасе от этого зрелища; безумное, страшное веселье, царящее там, наведет его на мысль, скорее, о шабаше демонов, нежели о празднике людей; стук, гром, барабаны, трубы, стулья, пистолетные выстрелы раздаются из оркестра, который, кажется, не уступает танцорам в неистовстве; мимо вас проносится вихрь красок и пятен, в один клубок сплетаются и скручиваются все костюмы, какие только можно найти под солнцем, все звания, существующие в Империи, все столичные негодяи и негодяйки; горе упавшему: по его телу пропляшут две тысячи визжащих менад; у них нет ни сил, ни желания останавливаться»{230}.
Что подумал бы он о вечеринке у Александра Дюма, закончившейся в девять утра диким галопом, после того как гости выпили триста бутылок белого вина, триста — шампанского и триста — бордо? (Знаменитый английский денди лорд Сеймур был одним из самых неистовых заводил в парижских галопах.)
Большинство танцевальных вечеринок, которые устраивались в частных домах, затягивались далеко за два часа ночи. В десять вечера подавали бисквиты и слабые напитки, в одиннадцать — мороженое и пунш, в полночь — сандвичи с ветчиной, подогретое с пряностями вино и пирожные, в час ночи — чай и в два — обильный ужин!
Студенты и бакалавры танцевали и пили веселой компанией на бульваре Монпарнас, в Бал де Шомье, который был открыт в 1787 году англичанином Тинксоном. Это был обширный парк, засаженный великолепными деревьями, с площадкой для танцев в центре и эротичными гротами, скрытыми в тени. Студенты расходовали пыл молодости на гризеток, предшественниц очаровательных мидинеток{231}, если не считать того, что они были работницами различных профессий: белошвейками, прачками, вышивальщицами, продавщицами... Гризетка была веселой, беззаботной и бескорыстной. Любовников у нее, как правило, было три: мужчина зрелых лет, которому ее сердце принадлежало во все дни, кроме воскресенья, и который оказывал ей материальную поддержку (заработок гризетки был слишком мал, чтобы его хватало на жизнь); молодой человек — солдат или студент, с которым она проводила воскресенья в Шомье или в окрестностях Парижа (это был «разовый» любовник, связь с которым редко длилась дольше двух—трех месяцев); и, наконец, будущий муж, рабочий с теми же, что и у нее, вкусами и образованием, которого она держала в резерве, дожидаясь, пока тот накопит достаточно денег, чтобы позволить себе жениться на ней.
Брак, Стендаль и БальзакПоведение людей как в светских, так и в буржуазных браках определял ритуал. Протокол требовал, чтобы будущий жених и его отец просили руки молодой особы во время короткой чопорной церемонии, на которой им полагалось быть в черном и в белых перчатках.
В период помолвки молодой паре не позволяли встречаться с глазу на глаз — только в присутствии какой-нибудь пожилой дамы. За несколько дней до свадьбы жених и отец невесты наносили визиты родственникам, оставляя у них визитные карточки с двумя загнутыми уголками.
Брачный контракт подписывался за несколько часов до венчания в церкви, а если король соглашался поставить свою подпись на самом документе, это считалось высочайшим отличием; величественная церемония происходила в воскресенье после торжественной мессы. Каждую семью, разодетую в лучшие наряды, сопровождал нотариус, который и подавал экземпляр контракта его величеству. Главный камергер преподносил королю перо, и, когда контракт был подписан, нотариус зачитывал вслух список акций и имущества, которые молодая пара получала во владение.
Невесты шли к алтарю с обнаженными плечами, одетые, словно на бал. Медового месяца не было. На другой день после свадьбы новобрачные одни отправлялись на благодарственный молебен, а через восемь дней начиналась круговерть официальных визитов. Новобрачной в течение целого года после свадьбы не дозволялось появляться в обществе иначе как в сопровождении мужа, свекрови или матери.
Размышлениями о всемогуществе страсти и критикой института брака занимались в тот период два великих холостяка: Стендаль и Бальзак.{232} De l amour[258] Стендаля отражает скорее частную точку зрения, нежели универсальную. Эта книга, туманная и беспорядочная, тем не менее содержит несколько блестящих, интересных замечаний. Известный и часто цитируемый отрывок о кристаллизации представляет собой очаровательнейшее из всех, когда-либо созданных, описание того воздействия, которое на любовь оказывает фантазия: «У посетителей Зальцбургских копей в обычае бросать голые зимние ветки в соляную шахту; когда эти ветки извлекают оттуда два—три месяца спустя, они оказываются покрытыми сверкающими кристаллами; мельчайшие веточки, даже те, которые не толще синичьей лапки, украшены множеством недолговечных бриллиантов. Ветку нельзя узнать... То, что я называю «кристаллизацией», суть мысленный процесс, в ходе которого все, что мы узнаем о том, в кого влюблены, вносится в список достоинств любимого человека. Все сосредоточено — должно сосредоточиваться — на объекте нашей любви, которая начинается с любования. И все же, несмотря на эту работу воображения, любовь не иллюзия, а, несомненно, единственная реальность. Душа выковала свой идеал, и, когда бы ей ни встретилась эта модель во плоти, начинается процесс кристаллизации». (Можно возразить, однако, что в случае если идеал уже незримо присутствует в душе человека, кристаллизация не нужна.)