Вся правда о Русских: два народа - Андрей Буровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если ты сам решил быть католиком или буддистом, — ты плохой человек, предатель, потому что родился в православии, а потом изменил, отступился.
Но для поляка быть католиком — правильно и естественно, как и для бурята — быть буддистом. Поляк и бурят вполне могут быть хорошими, правильными людьми, если верны своим традициям, отстаивают их и готовы за них умирать.
Даже если ты русский, но твоя семья уже несколько поколений исповедует буддизм, что же с тобой поделать? Ведь теперь буддизм — это и есть твоя традиция; ты правильный человек, если поступаешь так же, как мудрые предки. Теперь для тебя как раз отступничество от буддизма будет такими же предательством и гадостью, как для православного деревенского человека — переход в буддизм.
Вот если ты сам решил…
Не раз в спорах с русскими «почвенниками» я выбивал из их рук оружие именно этим тезисом — у меня ведь семья городских интеллигентов, уже несколько поколений! Это же теперь моя традиция: не ходить в церковь, заниматься наукой, водиться с инородцами и иноземцами, не держать дома икон, жить с женщинами вне венчанного брака…
И что характерно — эта логика мгновенно принималась! Мне становилось «можно» делать много чего, потому что такая уж у меня традиция. «Вера такая».
Собеседников ставил в тупик другой вопрос: но ведь всегда есть тот, кто основывает новую традицию или переходит из старой в эту новую… В нашей семье забылись подробности по давности события — но точно знаю, мой прапрапрадед был еще тверским крепостным мужиком. А прапрадед, Николай Спесивцев, ушел в Петербург из деревни… Так я что, пращура должен считать негодяем и предателем?!
В этом месте почвенники задумывались, лезли в затылок пятерней и начинали бормотать что-то невнятное. Проблема и впрямь неразрешимая в этой системе координат! Ведь если жить в традиции хорошо, а изменять ее плохо, то я, получается, «хороший», а Николай Спесивцев — «плохой». Но я не могу осудить «плохого» именно потому, что он — мой пращур; если скажу против него скверное слово — сам буду «плохой», потому что кощунственно поднял голос против старшего в семье. Но при этом должен понимать, что Николай Спесивцев — «плохой» и что так, как он, делать нельзя.
В этом ключе — и пресловутый антисемитизм деревенщиков. Самое важное в этом — деревенщики вовсе не были врагами или ненавистниками евреев. Вот уж что неправда, то неправда. Местечковый портной, ведущий некий традиционный образ жизни, им вполне понятен и по-своему даже симпатичен. Вот если какой-нибудь ужасный еврей перестает исполнять заветы и запреты иудаизма (то есть «предает» свою традицию) и тем более начинает как-то участвовать в русской жизни («лезет к нам»), тут-то он и оказывается страшным и отвратительным порождением прогресса. Если агентом прогресса оказывается инородец — это служит прекрасным подтверждением инородности и самого прогресса, его чужеродное всему «своему».
Померанц справедливо показывает, что образы отрицательных евреев в книгах В. Белова очень похожи на образы отрицательных китайцев в литературе острова Ява, образы народа ибо в литературе западноафриканского народа фульбе и так далее. Но в том-то и дело: отвратительные образы китайцев и других инородцев — это образы агентов прогресса, образцы индивидуального поведения в глазах народов «догоняющей модернизации».
Еврей-врач, как и китайский торговец, — это люди, вышедшие из своих общин и начавшие жить по своей дурацкой воле. А это, по их мнению, глубоко аморально.
В этой логике очень понятен пафос нашумевшей в 1986 году переписки Астафьева с Эйдельманом. Главное, о чем кричит Астафьев, — дайте нам самим писать книги для самих себя! Дайте нам самим оценивать свою историю! То есть: инородцы, не смейте к нам лезть! Занимайтесь своими делами!
Если он прав — то ни Н. Эйдельман, ни С. Маршак не имели права быть самими собой. Ведь еще отец Маршака, Яков Маршак, порвал с местечковой традицией, не стал талмудическим ученым, а сделался техником на винокуренном производстве. То есть выбрал такое производство, которое давало право уйти из местечка и начать жизнь в коренной России. А Самуил Яковлевич еще и стал русским писателем, написал великолепные стихи и пьесы на темы русских народных сказок.
Пожалуй, в отношении к Маршаку и Эйдельману ярчайшим образом проявляется коренное различие между русскими туземцами и русскими европейцами. Для русских европейцев моральное право не принимать законов туземной жизни — несомненно. Парень, который ушел из туземной жизни в индивидуальную судьбу европейца, — молодец, а сам его поступок — доблесть.
Для русского туземца нарушитель традиции… впрочем, читайте Астафьева.
Для русского европейца инородец, который ассимилировался в его стране, — это еще один согражданин, соплеменник, еще один человек твоей исторической судьбы. Свой — вне всякого сомнения, и к тому же свой по личному выбору. Самуил Яковлевич вернулся в Россию из Англии, сделался русским интеллигентом… Ура! Нашего полку прибыло!
Для туземца Маршак — это глубоко подозрительный перебежчик и даже предатель, странный и неприятный тип. Логика его поведения непостижима, а сама способность усвоить русскую туземную культуру сомнительна. В переписке Астафьева с Эйдельманом Виктор Петрович последовательно отстаивает нехитрую идею — заниматься русской историей и писать книги по-русски могут только русские по крови. Остальным все равно недоступно, все равно они не проникнут в некие высшие мистические истины, открытые только своим (как ухитрился проникнуть в них немец Фонвизин, негр Пушкин, татарин Куприн, потомки евреев — Фет и Блок, спрашивать вряд ли имеет смысл).
Страшно подумать, куда может завести последовательное применение такой морали, попытка заставить все общество жить по этим принципам. Тут даже самый тупой и злобный гауляйтер гитлеровского времени для деревенщиков может показаться чересчур приличным и образованным.
Невольно возникает недоумение: действительно, ну где же светлые стороны народного миропонимания? Где тот мир, в котором Пушкин черпал свои сюжеты, а братья Грузиновы — свое маниакальное свободомыслие? Неужели народная мудрость — и есть эти племенные поверья, примитивное морализаторство родового строя? Неужели злобная агрессия по отношению ко всякой самостоятельной мысли — и есть откровение русского туземного ума? Откуда же тогда взялись и Кулибин, и Кольцов с его светлыми красивыми стихами, и адмирал Макаров, создатель первых подводных лодок, и генерал Деникин, глава Белого воинства на русском Юге 1918–1919 годов? Кстати говоря, все они — нарушители традиций, и люди однозначно «плохие».
…И тут опять вспоминаются Солоухин и Жадан — русские европейцы, родом из крестьян. Писатели — но не деревенщики. Вспоминаются и другие писатели XX века — выходцы из крестьянства или низовых слоев мещанства — от Горького до Ефремова. Доводилось мне читать статьи, в которых потомки деревенских людей, в не таком уж далеком прошлом деревенские мальчики, прямо обвиняли деревенщиков в уходе от самого важного, что принес людям XX век, — идеи самостоятельной личности. Для них деревенщики оказывались «пленники бабы-Яги», самых сумрачных народных поверий. Получается: далеко не всякий деревенский человек — читатель и почитатель деревенщиков.
Эта мысль способна вызывать у деревенщиков ненависть и поток обвинений — но сами они вовсе не следовали чему-то неизбежному и предначертанному. Они тоже сделали свой, и вполне индивидуальный выбор. Не только уходя из деревни и становясь писателями (то есть поучая тому, чего не делали сами), но и выбирая свои убеждения.
Весь XX век, особенно все годы после коллективизации, туземная Россия умирала. Не будем лицемерить, это была не естественная смерть: туземную Россию убивали. Это была «гибель дракона» по-русски! Бежать приходилось, но бежать можно было в разных направлениях, и разные люди из русских туземцев делали очень разные выборы.
Судьба Сергея Есенина — прекрасная иллюстрация к тезису о невероятно высоком нравственном уровне деревенского человека. Уйдя в пьяные дебоши, в полную душевную и нравственную расхристанность, он не воспитывал собственных детей, не интересовался их судьбой. Но если бы он потратил на них хотя бы 10 % энергии, расточенной на «вон ту, сисястую» или на то, чтобы «с бандитами жарить спирт», — он увидел бы судьбы уже никак не деревенских, не туземных людей.
Лучшие из русских туземцев ушли из туземцев не потому, что были негодяями или душевными уродами (как «городские» в рассказах Астафьева), а потому, что смогли найти применение своим силам в мире русских европейцев. Остался тот, кто не захотел или не смог. Простите — но точно так же, как в деревне Овсянка остались не самые лучшие из ее прежних жителей. Не самые умные, не самые смелые, не самые жизнеспособные.