Дитя слова - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был потрясен тем, что у Артура хватило духу — хватило подлинной смелости — выставить меня из дома. Он был явно и сам этим потрясен. Он пришел на службу очень рано и дожидался меня — дожидался смиренно, с волнением. Он попросил у меня прощения. Я попросил — у него. Он повинился в том, что перебрал. Я повинился в том, что перебрал. С Артуром сцена примирения прошла как по маслу. После этого я попросил его поработать за меня; он с готовностью согласился и тотчас забрал все содержимое из моей корзинки для «входящих». А я стал играть в морской бой с Реджи. И он и Эдит относились теперь ко мне с подчеркнутой мягкостью — как к человеку, которого постигло горе.
Лежа в постели, я посмотрел на часы и только подумал, не пора ли отправляться на Норс-Энд-роуд или, может быть, следует прежде попить чаю, как в дверь позвонили. Я вскочил, точно меня дернули за веревочку, и выбежал из комнаты. Бисквитик с письмом, отменяющим завтрашнюю встречу?
Это была Лора Импайетт. Она стянула шапочку, и волосы у нее были растрепаны; на ней было длинное, до лодыжек, пальто с поясом, похожее на шинель, и сапоги. Я вовсе ей не обрадовался. В дверь вместе с нею вошел дух глупой претензии и аффектации, который ударил мне в нос сильнее, чем запах духов Китти. Она, видимо, женщина славная, безвредная, но в ту минуту я чувствовал, что не могу тратить на нее время. А она сразу накинулась на меня:
— Хилари, это правда, что вы подали в отставку? О чем вы только думаете?
— Мне просто необходима перемена, вот и все. Ни с кем это, Лора, не связано. Мне это не свойственно.
— А вот мне свойственно. Для меня отношения с людьми — это все. А потом я не верю вам. Кристофер, а вы знали, что Хилари бросает работу?
— Ну, молодчина Хилари! — сказал Кристофер, появляясь из своей комнаты в длинном пурпурном одеянии с ожерельем из темно-коричневых бусин и таким же браслетом. — Я все время думал, что это не для вас.
— Кристофер считает, что вы стали отщепенцем.
— Стал. — Я прошел на кухню и поставил на огонь чайник. Лора, стягивая на ходу пальто, последовала за мной. В открытую дверь комнаты Кристофера я увидел Джимбо Дэвиса, лежавшего плашмя на полу.
— Но серьезно, Хилари, что вы теперь будете делать?
— Учить детишек грамматике.
— Всем известно, что вы никогда не говорите правды. Ну, поживем — увидим, верно, Кристофер? Это будет очень увлекательно. Вам не кажется, что Кристоферу надо отрастить усы и бороду, и тогда он будет совсем, как Иисус Христос?
— Нет.
— Какого черта вывозитесь с этим чайником?
— Готовлю себе чай.
— Чай? Хилари, должно быть, сошел с ума.
— Попробуйте торта, — сказал Кристофер. Тем временем Джимбо успел подняться и теперь тоже стоял на кухне и таращил на меня свои печальные, полные сочувствия глаза. Кристофер поставил на стол ореховый торт от Фуллера, уже разрезанный на кусочки. Я взял кусок и принялся жевать, пока кипел чайник. Затем я заварил чай и, не обращая ни на кого внимания, принялся за второй кусок. Мне хотелось есть после обеда, состоявшего из хрустящего картофеля и виски. Лора болтала с ребятами. Время шло. Лора тоже принялась за торт. Кристофер и Джимбо хихикали.
А я смотрел на чайник. До сих пор я никогда его по-настоящему не видел. Удивительное дело — вот живешь среди вещей и не замечаешь их. А ведь каждая вещь индивидуальна, у нее есть своя, глубоко сокрытая, удивительная жизнь. Чайник, блестящий, синий, сверкал, как звезда, в ярком электрическом свете. Это был странный синий цвет, как бы с черным отливом — он мне напоминал что-то. Никогда прежде я не замечал, чтобы синий цвет мог быть таким темным и одновременно оставаться синим, — это было удивительное достижение природы. Собственно, чайник был одновременно черный и синий, хотя мне говорили, что такого не бывает. Только почему же не бывает: ведь цвет на самом-то деле не в чайнике? Кто сказал, что цвет в вещи? Цвет исходит от вещи, окружает ее облаком, волнами, — да, именно волнами, — разве все не состоит из волн? Я видел эти волны. Чайник пылал и ритмично вибрировал, и вместе с ним пылал и вибрировал я.
Я покачнулся, протянул руку и ухватился за что-то. Это было плечо Кристофера. Я повернулся и посмотрел в лицо Кристоферу — передо мной была прелестная девушка. Я поднял руку и дотронулся до блестящих белокурых волос и снова покачнулся. А потом я очутился в комнате Кристофера — как-то удивительно легко добрался туда, словно и не касался ногами земли. Оказывается, так легко идти по воздуху — только никто никогда мне об этом не говорил. И вот я уже сижу на полу, прислонившись к стене, и Лора сидит рядом, а Джимбо лежит на полу, и Кристофер играет на своей табле, и возникает какое-то неуловимое, несказанное единение, словно наши души склеились вместе и повисли в воздухе гроздью ангелов, и эти ангелы били крылами в центре комнаты над нашей головой, и все вдруг стало звуком, дивным звуком, всепоглощающим ритмичным грохотом барабана, который затем превратился в тибетский гонг, — этакая огромная пещера, наполненная звуком, так что казалось, будто гигантский рот открывается и закрывается. Нечто космическое, прекрасное и, однако же, — так смешно. Мир — такой смешной, такой бесконечно смешной, и так бесконечно важно, что нет ничего важнее смеха, ничего. Ни добра, ни зла, ни случая, — самое важное это смех, о, какое счастье! А потом я покатился — и катился, переворачивался, точно меня осторожно разматывали, раскручивали. Я был стеной света, катившейся сквозь необозримые пустоты пространства и времени. А потом я увидел мистера Османда. Каким-то образом мистер Османд тоже оказался в пещере, которая была одновременно ртом, и стеной света, и мной, и мистер Османд, как и весь мир, был бесконечно смешон. Я пытался сказать ему об этом. Но вместо слов у меня изо рта вылетали маленькие, обсыпанные сахарной пудрой кексики. Я хотел угостить его этими кексиками, но они, пританцовывая, уплывали прочь. А мистер Османд ползал по полу, точно таракан, он и был тараканом с огромной головой, и голова эта приблизилась ко мне, и огромные глаза таракана глядели на меня, и у глаз этих была тысяча фасеток, и у каждой фасетки была еще тысяча фасеток. Мистер Османд был очень хорош собой и очень смешон, и я любил его. Amo amas amat amamus amatis amant amavi amavisti amavit amavimus amavistis amaverunt amavero amaveris amaverit… Все было любовью. Все будет любовью. Все есть любовь. Все станет любовью. Все было бы любовью. Ах, вот она наконец — правда. Все было бы любовью. Огромный глаз, превратившийся в гигантскую сферу, тяжко дышал. Только теперь это был уже не глаз и не сфера, а большое удивительное животное, покрытое, точно шерстью, шевелящимися ножками, шевелившимися так плавно, словно бы под водой. Все будет хорошо, все будет хорошо, шептал океан. Значит, место примирения все-таки существует — это не свищ в панели буфета, — примирение струится по воздуху, оно — везде. Достаточно мне только пожелать, и оно станет, ибо дух всемогущ, только до сих пор я не знал этого, как не знал и того, что можно ходить по воздуху. Я могу простить. Я могу быть прощенным. Я могу простить. Возможно, это и есть главное. Возможно, быть прощенным и значит — простить, только никто никогда мне этого не говорил. И ничего больше не нужно. Только простить. Простить и, значит, быть прощенным — в этом тайна мироздания, и, что бы ты ни делал, не забывай об этом. Прошлое сложено и убрано, — и в мгновение ока все изменилось, все стало прекрасным и добрым.
ЧЕТВЕРГ
Мне казалось, что я спал. Только пробуждение мое не было пробуждением от сна. Конечно же, я понял, что произошло. Я понял это, еще когда смотрел на чайник. Только мне показалось это тогда несущественным, милым и забавным. Я посмотрел на мои часы. Стрелки показывали двенадцать. Но что это значит — двенадцать? Я осмотрелся. Хотелось глубоко и равномерно дышать, испытывая удовольствие от самого процесса дыхания. Постепенно мир принял привычные очертания. Я был в комнате Кристофера, лежал на спине, под головой у меня была подушка. Кристофер в одних трусах лежал на груде подушек, служивших ему постелью. Джимбо Дэвис растянулся на полу вниз лицом, забросив руку за голову. Лора лежала под прямым углом к Кристоферу, голова ее покоилась на его голом животе. Платье у нее было до пояса расстегнуто, и она вытащила одну руку из рукава, обнажив пухлое плечо и чуть не лопающийся лифчик. Глаза ее были закрыты, она улыбалась. Я снова посмотрел на часы и увидел, что на них — час. День сейчас или ночь?
В дверь позвонили. Я сосредоточенно слушал. Кто-то звонил и звонил. Я попытался встать. Это оказалось нелегко. Я поднялся на колени, потом на ноги и перешагнул через Джимбо. Чувствовал я себя в порядке, даже хорошо, только не совсем в ладах с пространством. Пиджак мой исчез, рубашка была распахнута и не заправлена в брюки. А голова работала. Снова раздался звонок. Я открыл дверь. Передо мной был Фредди Импайетт.