Прошедшие войны - Канта Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже в начале декабря температура стала доходить до шестидесяти градусов. Связь с материком полностью прекратилась. В эти морозы местная станция, вырабатывающая электрический ток для колонии, останавливалась и долгая зимняя ночь поглощала мраком всю долину реки.
— Минус шестьдесят, — кричал солдат в утепленной вышке по утрам и бил молотом о висящий рельс.
Открывались ворота, и заключенных выгоняли подышать воздухом.
— Минус шестьдесят один, — кричал солдат, и снова по голове бил стук молота.
Минус шестьдесят два и выше не кричали. Рельс отчаянно не звенел на морозе. Это значило, что жизнь в зоне замирала.
* * *Новый начальник колонии был человеком злым и беспощадным. Дисциплина стала еще более жестокой и бесчеловечной. Насилие доходило до безрассудства. Утром выгоняли хилых, полуживых людей в лютый мороз на чистый воздух. А вечером каждый, в том числе и бригадир, обязаны были принести на территорию хотя бы полкорзины золотоносной породы. На входе у ворот стояли огромные весы, на них заключенные по очереди клали свои корзины; если весы наклонялись, то человека запускали на территорию, если весы не наклонялись до должного веса, то заключенного не пускали в колонию; его незачем было кормить, поить, содержать — он не работник, он не приносит золота для народа.
Когда морозы усилились, каждую ночь по пять-десять самых хилых доходяг оставались за воротами. Раньше их сажали в карцер для перевоспитания, теперь это считалось излишеством. Перед этими людьми закрывались ворота в самое страшное место на земле, но они бессильно рвались туда: бешено кричали, неистово били руками и ногами, плакали, умоляли Бога и солдат открыть ворота. Этого не случалось, и они, отчаявшись, садились в кучу, чтобы хоть как-то сохранить тепло. На утро ворота открывались и солдаты ломали, разбивали кучу и уносили безжизненные тела в дальнюю, специально огороженную территорию у реки.
Заключенные все это видели и, боясь той же участи, безропотно, опустив головы, смирившись со всем, шли на каторжный труд. Арачаев знал о зловещем порядке, и поэтому беспрекословно выполнял волю Семичастного. Санчасть была полностью забита, люди лежали везде: в коридорах, в палатах, в подсобных помещениях, в фельдшерской. Единственно кабинет начмеда был свободен, но там вместе с ним спали еще два фельдшера.
Вместе с тем в колонии появились приятные новшества. Заключенным стали платить деньги, и на территории открыли магазин. Конечно, деньги эти были малы для человека на воле, но для заключенного это была огромная сумма, на эту сумму можно было купить много хлеба, немного махорки, чуть-чуть масла и сахара. Арачаеву, как молодому и авторитетному, начальство предложило пойти сторожем в магазин, но Семичастный отговорил его от этой затеи.
— Зачем тебе это надо? — говорил он Цанку, — что-нибудь пропадет — ты будешь виновен, а здесь ты ни за что не отвечаешь и живешь, как барин.
Случилось, однако, непредвиденное. В одну из январских ночей в санчасти произошел пожар, часть помещений сгорела, некоторые заключенные получили сильные ожоги. Когда утром начальник колонии пришел в санчасть для инспекции, начмед Семичастный с трудом выходил из очередного запоя, фельдшеры были в растерянности и лишь один Арачаев пытался как-то восстановить порядок.
Начальник колонии молча обошел все без исключения помещения санчасти, свита из нескольких офицеров сопровождала его.
— Всех построить на улице. Всех без исключения.
Даже полуживые были выведены на воздух. Некоторые падали, и их поддерживали соседи. Только несколько самых тяжелых больных остались в палате. Протрезвевший Олег Леонидович, с опухшими глазами, как тень, молча ходил за начальником и все кричал угодливо головой.
— Как было при крепостном праве, так и осталось, и видимо навсегда останется, — тихо сказал кто-то рядом с Цанком.
На улице был лютый холод. Отвыкшие от мороза в тепличных условиях санчасти заключенные мерзли, дрожали.
— Есть ли истории болезней на них? — прокричал начальник. — Разумеется, есть, — ответил быстро начмед, — принести?
— Не надо, и так разберемся. Так, а вот этот длинный тоже больной? — и начальник ткнул толстым пальцем в грудь Цанка. — Что, он тоже болеет? Тогда кто у нас работать будет? Может быть Вас послать туда? — и начальник уничтожающе посмотрел на съежившегося начмеда.
В тот же день Арачаева выписали, и на следующий день он пошел на чистый воздух добывать золотоносную породу. Бригадиром был назначен уже другой человек, но Арачаев в колонии имел особый статус. Он не был блатным, он не был политическим, он был своенравным заключенным. Он не знал, что такое воровские законы, не понимал и презирал угодничество и послушание политических, короче говоря, он был вне этих групп и группировок. И заключенные, и солдаты охраны знали своеобразный нрав Арачаева и поэтому на него смотрели — кто с боязнью, кто с завистью, кто с уважением, а охранники сквозь пальцы. Однако это не делало жизнь Цанка веселее и приятнее. Безусловно, его жизнь была привилегированной: место возле печи забронировано навсегда, лишняя порция в столовой, подарки, как доля, от воров, и наконец льготный режим работы. С самого утра члены бригады обязаны были в первую очередь наполнить породой корзины Цанка и бригадира, и только потом добывать ее для себя.
Однако Цанка ничего этого не видел, ему было все равно тяжело, холодно, больно, несвободно. Ему надоело все, он хотел домой, он хотел на свободу, он постоянно в душе проклинал Бушмана, мечтал его увидеть, избить.
Вместе с тем жизнь Цанка не была паразитической и барской. Днем во время работы он собирал хворост, кустарники, зажигал и поддерживал весь день огонь; его барак единственный из всех был изнутри выбелен (это сделали больные из санчасти, когда он еще там лежал); в бараке стояли две печи; заранее, еще ранней осенью, зная, что будет, Цанка в бараке сделал большой запас дров; в столовой бригада сидела на самом лучшем, теплом месте; хлеба и других продуктов бригаде давали больше, чем остальным; и, наконец, самое главное — Цанка никого не давал в обиду, он был защитником всех слабых и хилых, а таких было абсолютное большинство.
Почти весь февраль температура была ниже шестидесяти двух градусов. Никто не работал. Заключенные сидели в бараках. Столовая не работала. Люди болели, голодали, умирали прямо в бараках. День и ночь из-за всякого слова или даже взгляда происходили жестокие стычки, а иногда и групповые драки. Во тьме никто никого не видел, в ход шло всё: и ножи, и палки, и удавки. Самые слабые забивались под нары. В такие моменты авторитет Цанка никакой роли не играл — все были против всех. Все хотели жить.
Обычно после сильнейшей групповой драки наступал отрезок мирного времени. Тогда кто-нибудь, что-нибудь доставал и варил на печи. В пищу годилось всё: и собаки, и кошки, и крысы, или еще что-нибудь. Цанка никогда не спрашивал, что едят. Он, как и все, молча ел. Ему и бригадиру обычно подавали отдельно. Единственно важным качеством еды было то, что она горячая, остальное никого не интересовало. Однажды заключенные что-то сварили: все молча ели, была тишина.
— Воняет, как сажа, — сказал кто-то в темноте.
— Еще бы, этот идиот курил разную гадость, даже сушеное говно.
Цанка поперхнулся, с яростью кинул в ту сторону тарелку с горячим бульоном и, матерясь вслед, рванулся, размахивая кулаками. Снова загорелась в темноте барака жестокая драка, однако сил у всех было мало, и после яростного всплеска борьбы все выдыхались, ярость и страсть таяли, и оставалась только злость и ненависть ко всем, особенно к ближним.
В марте мороз ослабел, начались вьюги. Снега было так много, что по утрам приходилось расчищать дорогу — до места работы, и уже на месте раскапывать глубокий снег. В тот памятный для Цанка день выла пурга. Все мерзли. Работать никто не мог. С каждым днем слабеющие заключенные все меньше и меньше могли добывать злосчастную золотоносную породу, а начальство злилось. План не выполнялся. Уже несколько недель, как Цанка не разжигал костер, а как и все обмерзшие деревянными руками добывал для себя породу. Вконец обессиленные заключенные не хотели и не могли за кого-то работать. Мерзлый, как железо, грунт не поддавался хилым ударам. Наполнить хотя бы наполовину большую корзину было очень тяжело.
Стемнело, всем не терпелось домой, в теплую столовую, потом барак, чтобы упасть в чем одет и до утра забыться от этого кошмара. Немногим удалось добыть породу. Никто не работал, все ждали команды бригадира, наконец неровная колонна, волоча свои корзины, потянулась по узкой колее тропы к лагерю. Цанка шел вторым вслед за бригадиром.
— Цанка, Цанка, постой, — отчаянно крикнул ему вслед Мадар на чеченском языке.
— Что? Что случилось? — не оборачиваясь, на ходу спросил Арачаев.