Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А где доктор? – спросил Антонио.
– Доктор такими вещами не занимается, – пробурчала санитарка свирепо и уставилась на него с вызовом: продолжать ей процедуру или нет.
Антонио вопросительно взглянул на Эмму.
– Приступайте, – сказала та.
Санитарка ввела трубку, соединенную с фарфоровым сосудом цилиндрической формы, «промывателем», как она его назвала, откуда вода с антисептиком, чаще всего уксусом, закачивается во влагалище и матку женщины. Санитарка начала процедуру, и жидкость хлынула в лоно Эммы, оттуда стекая в таз, который санитарка опорожнила в бадью.
– Придется проделать это трижды, – усмехнулась Эмма, когда санитарка вышла.
Антонио усмехнулся тоже. Закрыв глаза, Эмма восстанавливала в памяти минувшую ночь. Один, два, три раза каменщик доводил ее до экстаза. Трижды ей казалось, будто она теряет рассудок. Никогда… никогда, принимая в себя Далмау, она даже вообразить не могла, что достигнет подобного наслаждения. В данный момент забеременеть ей не хотелось. Они с Антонио познакомились слишком недавно. Она взяла его за руку: ту самую, шершавую, которая ласкала ее тело. Даже сейчас, распростертая на кушетке, она почувствовала приятную щекотку внутри. Эмма еще не хотела от него ребенка, но с этой ночи их отношения определенно переменились. Сколько еще раз он сможет подарить ей столько наслаждения, сколько подарил этой ночью?
Когда спринцевание завершилось, они вышли из мерзкой, зловонной клиники и стали искать таверну, где бы позавтракать. Сардины в рассоле на добром ломте свежеиспеченного хлеба, щедро политого оливковым маслом; еще поджаренный хлеб, с салом, с сахаром; яичница, колбаса, чеснок и лук, хлеб и вино – всему отдали должное Эмма и Антонио. Вначале ели молча, утоляя голод: с тех пор как почти сутки назад они смаковали рис по-каталонски, у них маковой росинки во рту не было. Когда насытились, пришел черед взглядов, улыбок, заговорщического смеха.
– Браво, Антонио! – передразнила Эмма крик, донесшийся посреди ночи из соседней хибарки.
Тогда она умолкла, словно застигнутая врасплох. «Давай, не стесняйся, милочка!» – ободрил ее голос, явно женский, из-за другой стены.
– Вы занимаетесь любовью все вместе? – сейчас, в таверне, спросила она у Антонио.
Тот не знал, что ответить, и, пристыженный, потупил взгляд. Эмма взяла его за руку.
– Вечером зайдешь за мной в Братство? – спросила она, хотя была уверена, какой получит ответ.
– Конечно зайду.
После пикника на горе Коль республиканцы развернули бурную деятельность. Создали новую партию – Республиканский Союз, чтобы выйти на апрельские выборы. Эмма вложила много пыла в предвыборную кампанию. Несмотря на то что правительство в Мадриде предпринимало все усилия, чтобы гарантировать честные выборы, без массовых фальсификаций по всей Испании дело не обойдется, это понимали все. В течение нескольких предвыборных месяцев митинги следовали один за другим. Они проходили в закрытых помещениях, чаще всего в театриках на Параллели, поскольку губернатор запретил уличные манифестации. Эмма приходила на все, вместе с Леррусом или другими ораторами; «товарищ учительница» – так стали ее называть.
На большинстве из них произносила речь. Короткую: ей выделялось ровно столько времени, чтобы она могла призвать немногих присутствующих женщин повлиять на мужей, сыновей, отцов и прочую родню и обеспечить их голоса республиканцам. Женщины не имели права голоса, тем более не могли занимать какую бы то ни было должность, поэтому, выполнив свою миссию, «товарищ учительница» умолкала и ее сменяли мужчины.
Ее речи были полны воодушевления, отличались напором: ей нравилось говорить на публике. Это приводило ей на память отца, и образ его порой представал настолько живым, что горло перехватывало от грусти, и с этим приходилось бороться. Перед этой памятью, этим живым присутствием отступали смущение и страх; Эмма обращалась к отцу, искала его одобрения, от него, не от публики, ждала аплодисментов. За те несколько минут, что ей выделялись, она зажигала аудиторию. Образование, Церковь, монархия, Церковь, Церковь, Церковь… Вожди просили, чтобы на этих митингах не звучали нападки на буржуазию и капитал, поскольку в Республиканском Союзе были представлены самые разные течения – правые, центристские, левые, их объединяло лишь то, что все они отвергали монархию.
Раз уж нельзя было нападать на капитал, Эмма вначале вообще отказалась говорить, но Леррус ее убедил: «Будущее всех стран – в руках рабочих, но сначала нужно опрокинуть гнилую, порочную структуру. Добиться, чтобы касики утратили контроль над выборами. Нам надо постепенно увеличивать свое присутствие во власти. Добьемся всего этого – тогда и наступит наше время».
Мишенью нападок стали монархия и Церковь, тесно с ней связанная. Иногда, стоя на трибуне, Эмма боялась услышать голоса, обвиняющие ее в смерти Монсеррат: вдруг какая-нибудь из анархисток, видевшая, как застрелили ее подругу, встанет и заклеймит Эмму? Но они, наверно, не ходили на митинги, а если и ходили, никак не проявляли себя. Старые знакомые, даже те, кто жил в квартале Сан-Антони, подходили к ней, приветствовали и поздравляли. Только не Далмау. Далмау отошел от рабочей борьбы, как призналась Хосефа, и не мог знать, что это она – «товарищ учительница», даже если слышал или читал о митингах. Думая об этом, Эмма даже заводилась немного: после того, что она претерпела от Далмау, было бы неплохо, если бы он увидел, как она вдохновляет людей, то есть что-то в этой жизни значит. Но всякое желание снова встретиться с ним исчезало, когда она, сходя с трибуны, опиралась на крепкую, мозолистую ладонь каменщика.