Воспоминания - Ю. Бахрушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как одним летом мой отец и Плещеев провели свой летний отдых в поездке на пароходе по Волге вместе с Рощиной. У них была масса забавных приключений, которые я теперь уже забыл. Рощина была причиной и того, что Плещеев эмигрировал. Революция ему не нравилась, она явно нарушала его спокойную жизнь, но он ее не боялся, так как совершенно справедливо говорил, что всегда вел трудовую жизнь и зарабатывал свой кусок хлеба собственным трудом. Зато у Рощиной, незадолго до этого вышедшей замуж за гр. Игнатьева, она вызывала опасения. Она решила покинуть Россию, и верный себе Плещеев последовал за ней. В последние годы его пребывания на родине я уже серьезно занимался историей балета, и он благословлял меня на этот путь, скромно рекламируя меня даже в печати. Отъезд Плещеева не прекратил с ним связи нашего дома. И отец и я были с ним в постоянной переписке. А он ежемесячно присылал из-за границы увесистые бандероли с вырезками из газет, журналами, афишами и программами. Все, что касалось Рощиной и драмы, присылалось им же на адрес отца и музея, а все относящееся к балету — на мое имя. Где и когда умер Плещеев, мне точно неизвестно, но он навсегда оставил в моем сердце светлую о себе память.
Вторым петербуржцем, ставшим завсегдатаем нашего дома, был Владимир Александрович Рышков, секретарь отдела русского языка и словесности Академии наук. Этот человек сыграл решающую роль в истории музея моего отца.
Как с внешней стороны, так и но характеру он был полной противоположностью Плещеева. Вылощенный, подтянутый, облаченный в неизменную визитку, с холеной бесцветно-блондинистой ассирийской бородкой и прической а 1а Капул, он аккуратно появлялся в нашем доме в каждый свой приезд в Москву. Во Владимире Александровиче, во всей его фигуре, в манере себя держать, была какая-то задористость, какой-то наскок, — это первая заметила наша англичанка, которая и прозвала его «1е petit cog?», и прозвище «Петушок» так и укоренилось за ним в нашем доме. Приезжал обычно к нам Владимир Александрович в воскресенье к завтраку и сразу высыпал короб петербургских театральных новостей. За обедом он пил несколько рюмок рябиновой водки, а затем потягивал красное винцо, в цвет которого с годами постепенно окрашивался его маленький носик.
Происходя из небогатой бюрократической семьи, он начал свою служебную карьеру вольноопределяющимся кирасирского полка. Он сам рассказывал, что представлял довольно комичный вид своей тщедушной фигурой под тяжестью золотых лат и огромной каски. Покончив с военной службой, он поступил в чиновники Академии, где принимал участие в знаменитой Таймырской экспедиции, снаряженной за найденным там мороженым мамонтом. Он был один из немногих людей в мире, которому довелось отведать такого фантастического блюда, как жареный мамонт. Ради науки члены экспедиции рискнули и на такое необычное блюдо. По рассказам Рышкова, мясо мамонта было довольно вкусно, хотя и грубовато. Все же Владимир Александрович предпочитал, по-видимому, вкус финляндских угрей, ловить которых ежегодно отправлялся чуть ли не на Иматру.
Порой Владимир Александрович появлялся в нашем доме в сопровождении своего старшего брата, драматурга Виктора, которого он буквально боготворил, считая талантливейшим современным русским писателем. Это обожание было настолько искренним и трогательным, что имело всегда обратное действие, то есть заставляло слушателей невольно проникаться уважением не к драматургу, а к глубине братской любви Владимира Александровича. Вообще, несмотря на некоторый снобизм, который был присущ Рышкову, как большинству петербуржцев, он был человек искренний и привязчивый. Раз поверив в моего отца и в его музей, он до самой смерти оставался неизменным другом обоих, перенося свою любовь и на всех окружающих. Он безусловно был главной пружиной, которая привела к тому, что музей моего отца стал в конце концов академическим учреждением, но об этом подробнее я буду говорить в другом месте.
Живой связью нашего дома с Большим театром вместо отпавшего от нас Сергея Ефгр. Павловского стал заведующий монтировочной частью Василий Константинович Божовский. Независимый, норовистый поляк с гонором, красавец собой с жгучим взглядом темных карих глаз и мягкими волнистыми, преждевременно поседевшими волосами, он среди общего раболепия, царившего в императорских театрах, казался белой вороной. Держать себя на особом положении Божовско-му помогала его сильная протекция. В свое время он был чиновником для особых поручений при последнем наместнике Царства Польского князе Святополке-Мир-ском. После упразднения наместничества Василий Константинович и был рекомендован в Большой театр своим бывшим принципалом. Божовский был прекрасно воспитанным, чрезвычайно культурным и очень начитанным человеком, что сближало его с наиболее видными представителями русского искусства, которые ценили его и уважали не только за знания, но и за пренебрежение к театральной администрации. Руководящие чиновники Большого театра терпеть не могли Божовского, но принуждены были с ним мириться. А Василий Константинович не терял ни одного случая, чтобы подразнить администрацию. Один такой случай совершенно взбесил чиновничьи верхи театра. Шел какой-то торжественный спектакль. Пел Шаляпин. В антракте, по заведенной с незапамятных времен традиции, на сцене спиной к занавесу стояло все руководство театра в вицмундирах и орденах во главе с управляющим конторой С. Т. Обуховым. Рабочие спешно меняли декорации, вдруг на сцену выбежал взбешенный чем-то Шаляпин и своим громовым голосом вопросил:
— Где тут это г… — начальство?
У Божовского моментально лукаво заискрились глазки, и он, шаркнув ножкой, обеими руками и головой указал на Обухова и его свиту: «Вот-с!».
Служебной карьере Божовского много мешали его постоянные увлечения прекрасным полом. У него всегда были какие-то «дамы», за которыми он ухаживал. А ухаживать он умел, не только исполняя, но и предупреждая всякое желание своего увлечения. Все это требовало денег в большем количестве, чем у него имелось. Он был принужден постоянно прибегать к займам и не вылезал из долгов. Умер Василий Константинович скоропостижно. В его лице наш дом потерял верного завсегдатая, а музей — искреннего друга.
В то время определенной, налаженной, живой связи с Малым театром не было. Была постоянная, но эпизодическая связь. То и дело бывали у нас актеры Малого театра, но пропадали они с нашего горизонта так же быстро, как и появлялись, за исключением, пожалуй, А. И. Южина и А. А. Яблочкиной. Зато с театром Кор-ша у нас установилась постоянная, прочная связь в лице премьера театра Андрея Ивановича Чарина.
Чарин был типичным русским интеллигентом, нерешительным, лишенным энергии, с ленцой и вместе с тем талантливым, чутким, тонким, образованным. Поэтому-то Чарин, будучи очень хорошим актером, никогда не заставил говорить о себе и не мог никогда быть оцененным по достоинству.
Хорошо помню Чарина в роли Чацкого — это была его лучшая роль. Он играл ее как-то совершенно по-особенному. Всю чисто русскую внутреннюю глубину и задушевность роли он органически сочетал с чисто французским блеском внешнего образа. От этого Чацкий не только не проигрывал, а, наоборот, приобретал какую-то своеобразную остроту, даже терял свою некоторую нарочитость — он как бы становился на свое место, недаром Грибоедов, будучи до корней волос русским человеком, как драматург был воспитан на французской комедии. Лучшего Чацкого мне видеть не приходилось.
В те субботы, когда за нашим столом не виднелось квадратного лица Андрея Ивановича с его мягкой, доброжелательной улыбкой и крахмальным воротничком с большими уголками и глубоким вырезом, то чувствовалось его отсутствие. Чарин редко говорил о себе, но как будто его семейная жизнь не была из удачных. Порой он привозил мне в подарок какую-либо диковинную старинную вещь.
— Это наше, родовое, — говаривал он при этом, — все равно после меня никому не будет нужно!
Долго у меня жил тяжелый стеклянный бокал XVIII века с вырезанными на нем мудреной загадкой и родовым гербом — по происхождению Чарин был дворянином, и его настоящая фамилия была Галкин. Умер Чарин незаметно, в разгар революции и был похоронен на Ваганьковском кладбище. В 1929 году заведующий кладбищем В. Ф. Миронов показал мне его могилу. Холм зарос бурьяном и носил все признаки полного запустения. Мы с матерью немедленно заказали крест с надписью, но когда он был готов, В. Ф. Миронов перешел уже на другую работу, и я не смог найти могилу Чарина. Приготовленный крест долго стоял без дела, пока его не извели на дрова.
Фамилия Миронова напомнила мне его однофамильца — Николая Михайловича, нашего непродолжительного завсегдатая. Ник. Мих. Миронов был наследником крупного фабриканта. Хорошо образованный и прекрасно воспитанный, он рано увлекся отечественной стариной и коллекционировал красивые вещи, отдавая предпочтение фарфору. На приобретение старинных вещей он тратил большие деньги. Некрасивый и страшно застенчивый, он всегда старался не бросаться в глаза в обществе, молчать и держаться в тени. Коллекционерство сблизило его с моим отцом, а в атмосфере нашего дома он почувствовал себя непринужденно и быстро вошел в число наших постоянных посетителей. Моя мать, также застенчивая от природы, была его постоянной собеседницей. Как-то она заметила ему, что ему уже за тридцать и что не мешало бы подумать о женитьбе и обзавестись собственным домашним очагом. На это Николай Михайлович с грустью поведал матери, что, к сожалению, он не имеет права думать об этом, что он болен тяжелым наследственным недугом и знает, что недалеко то время, когда он лишится рассудка.