Имперская графиня Гизела - Евгения Марлитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он остановился и быстро взглянул в ту сторону, где стояла молодая девушка, — теперь она обеими руками опиралась на стол и, как бы оцепенев, следила за рассказом. Но лишь только взор его коснулся ее, она, сделав над собой усилие, улыбнулась ему слабой, едва заметной улыбкой.
«Но сердце прекрасной Аспазии не было столь прекрасно, как ее наружность, и не всегда могло скрыть так хорошо свои недостатки, как бы она того хотела, — продолжал португалец, слегка дрожащим голосом, — и дон Энрико, при всех своих странностях имевший в высшей степени честный и благородный характер, с течением времени стал замечать вещи, которые должны были казаться ему возмутительными. За этим открытием последовали неприятные объяснения, которые нередко доходили до того, что заставляли его сильно сомневаться в верности сделанного завещания… Маркиза с упрямством пренебрегала этими угрожающими признаками, она слишком надеялась на свое непреодолимое очарование, к тому же в приближенных дона Энрико она имела одного преданного друга».
Спокойным взором рассказчик обвел внимательно слушавшую его толпу, остановив его на бесстрастном лице министра, сидевшего рядом с князем; сонливо опущенные веки на мгновение приподнялись, и взгляд его, полный ненависти, встретился со взором португальца.
«Однажды маркиза давала блестящий бал в своем замке, — продолжал Оливейра. — Дона Энрико там не было. Но в то время, как, подобно какой-нибудь волшебнице в своем сияющем маскарадном костюме, прекрасная Аспазия расхаживала по своим роскошным покоям, около полуночи ей шепнул кто-то на ухо, что друг ее лежит при смерти. Почти в беспамятстве от страха и ужаса, бросается она в экипаж и уезжает одна, взяв возжи в руки, в страшную бурю, чтобы спасти себе полмиллиона».
— Она была одна? — проговорила Гизела задыхающимся голосом, протягивая к португальцу руку, чтобы прервать его.
— Она была одна.
— С ней не было дочери, которая бы ее сопровождала?
— Дочь оставалась на балу, — вдруг проговорил за ней глубокий, суровый голос чуть слышно; подойдя к столу, старый солдат, как казалось, с полнейшей бесстрастностью, но с торжеством во взоре, намеревался взять шкатулку, чтобы отнести ее домой.
Почти в ту же минуту Гизела увидела перед собой министра, который крепко, почти до боли сжал ей руку.
— Что это значит, дитя, что ты прерываешь восхитительную сказку, которую мы все слушаем?.. Неужели ты никак не можешь отвыкнуть от твоих ребяческих замашек? — проговорил он громко.
Но этот громкий тон звучал так странно, как будто бы в нем человек этот сосредоточил всю дерзость, всю непреклонность, — все те опасные качества, которыми он обладал до сих пор в такой сильной степени. Очень может быть, что до его слуха также долетел ответ старого солдата, но не давая этого заметить, он повелительно указал ему по направлению к Лесному дому. Старик удалился, насмешливо улыбаясь.
Не оставляя руки, министр принудил падчерицу следовать за собой. Идя на свое место, он с улыбкой многозначительным взглядом окинул общество, как бы говоря: «Сморите, что это за экзальтированное, своевольное созданье!»
— Досказывайте нам историю, господин фон Оливейра! — вскричала графиня Шлизерн, между тем как его превосходительство поместил падчерицу между собой и своей супругой. — Сейчас капля дождя упала мне на руку. Если нам придется в бальной зале дослушивать конец вашей сказки, то вся пикантность ее для нас будет потеряна.
Лицо князя мало-помалу теряло свое беспечное выражение. Маленькие, серые глазки с недоверием начали следить за рассказчиком, так спокойно, со скрещенными на груди руками, прислонившимся к дереву и прямо и смело смотревшим в светлейший лик, — он начинал ему внушать неприятное чувство… Как все слабые характеры, которые, благодаря случайности, занимают высокое, привилегированное положение в обществе, он был очень склонен решительное, самоуверенное проявление мужества и твердости считать за недостаток снисходительности, и на самом деле не выносил этого. А между тем рассказ этого человека имел поразительное сходство с той старой, темной, вполовину забытой историей, придавать значение которой он никогда не хотел ради министра. Подавить же желание узнать развязку этой странной истории он не мог, а потому довольно поспешным и не лишенным милостивого внимания движением руки он пригласил португальца продолжать свой рассказ.
Португалец отошел от дерева. Вторичный порыв ветра уже с большей силой пронесся в воздухе.
— Здесь начинается самообвинение человека, от лица которого я говорю. Он совершил важный проступок, но за то и пострадал, — продолжал он, возвышая голос.
«В ту ночь, когда смерть так неожиданно настигла дона Энрико, при нем находились только виконт — блестящий, храбрый дворянин, и я, — так гласит дальнейший рассказ немецкого медика. — Умирающий воспользовался несколькими минутами, которые ему остались, чтобы опровергнуть свое завещание, — он стал диктовать новое. Мы писали оба, чтобы соблюсти большую верность, — шепот умирающего, прерываемый стонами, был слишком невнятен… Он делал главу своей фамилии полным наследником своего имущества, не оставляя из них маркизе ни гроша, ни пяди земли… Дон Энрико подписался на рукописи виконта, как более ясной и понятной, и мы оба поставили на ней свои имена, как свидетели… Как бы сбросив с себя тяжелое бремя, умирающий опустил голову свою на подушку; вдруг мы услышали, как дверь в переднюю с шумом отворилась и раздалось шуршанье шелкового платья; нам слишком хорошо были известны эти шаги! Виконт поспешно вышел, чтобы прикрыть дверь, а я, схватив закрепленное подписями завещание, быстро спрятал его в свой боковой карман… А там, в передней, прекрасная Аспазия бросилась к ногам виконта и своими белыми руками обнимала его колени. Желтые волосы, растрепанные бурей, падали наземь; только одна прядь, спускаясь вдоль виска, как тонкая, красная змейка, вилась по ее белоснежной шее, лоб был поранен камнем, сорванным бурей с повалившейся стены, — маленькая полоска крови струилась по нему… Виконт забыл свою обязанность и честь, пленившись трогательной беспомощностью лежащей у ног его красавицы, — дверь раскрылась, и маркиза ринулась к постели умирающего… Последним словом дона Энрико было проклятье ей; он умер с уверенностью, что загладил свою несправедливость относительно родственников; но прекрасная Аспазия с побледневшим от страха восковым лицом была все же его и нашей властительницей… Коварная змея опутала своими мягкими, ласкающими кольцами гордого, благородного человека, главного свидетеля, — он вдруг отошел к оконной нише, повернувшись спиной ко всему, что происходило в комнате. Затем она, извиваясь, обратилась и ко мне, и прошипела мне тихо на ухо, что ее единственная дочь, существо, которое боготворило мое сердце, будет моей, если я позволю ей прочитать листы, которые лежали на столе, — я отвернулся. Она схватила написанный мной экземпляр завещания, полушепотом, дрожащим от гнева голосом прочитала первый параграф, из, которого увидела, что умирающий отказывается от нее. Она не перевернула страницы, и поэтому не заметила, что он не подписан… Вдруг, громко рассмеявшись, она скомкала бумагу и бросила ее в камин… Только впоследствии, вступив во владение наследством, перешедшим в ней в силу первого завещания, она соблаговолила сообщить мне, пожимая плечами и ядовито улыбаясь, что дочь ее была уже обручена с человеком, равным ей по происхождению, еще до ее безумной поездки к умирающему принцу. Выдать ее я не мог, так как этим я выдал бы самого себя!»