Новый Мир ( № 9 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заходер не прощает этих слов ни Маяковскому, ни Сталину. Вообще в своих набросках и фрагментах, собранных во втором томе, Заходер выступает как язвительный и жесткий полемист, и здесь достается всем — и Пикассо, и Малевичу, не говоря уже о постмодерне. Для деятелей постмодерна у Заходера нет никаких оправданий: “Мы (то есть цивилизованный мир) утратили важнейшее: норму, канон, вкус. Мало того, мы выдали индульгенцию разом всей бездари, всем графоманам, халтурщикам и шарлатанам, крикливо провозгласив, что нормы, вкуса, канона — нет и быть не может, что зловоние и аромат должны быть в одной цене”.
Вероятно, если бы заметки и эссе Заходера, которые собраны здесь, были им доведены до публикации, они были бы не столь безапелляционными и более аргументированными. Но в данном случае мы имеем довольно редкую возможность заглянуть именно на поэтическую кухню и до известной степени подглядеть сам творческий процесс — во всей его непричесанности и естественности.
Набоков в “Даре” иронически замечает, что многие знаменитые в свое время книги десятилетия спустя либо спускаются в детскую, либо поднимаются на чердак. Видимо, в детскую спускаются не только книги, но и философские парадигмы — например, рационализм Просвещения, который сегодня уже трудно принять, как и детерминизм Лапласа.
Но, может быть, вовсе не плохо, если юный ум встречается с таким замечательным интерпретатором Гёте и философии Просвещения, как Борис Заходер. Это задает ту строгую форму, которую потом можно как угодно раскачивать и подвергать сомнению, но она навсегда останется твоей опорой в современном крайне релятивном мире.
Как же страстно — дни и годы! —
И ликуя и спеша,
Порывалась ты, душа,
Вникнуть в таинства природы!
И в обличье многоликом
Вновь являлся — вновь на миг! —
Тот же — в малом и великом —
Вечной тайны вечный лик:
Он един. Вдали и рядом —
Он равно непостижим.
И душа следит за ним
Тем же восхищенным взглядом...
9.10.1998
Когда Гёте написал эти стихи, ему было 70 лет. Когда Борис Заходер завершил их перевод, ему было — 80. Какая полная сил и творческого напряжения старость. И разве это старость?
Владимир ГУБАЙЛОВСКИЙ
Подсудные джазу
Владимир Мощенко. Блюз для Агнешки. М., “Зебра Е”, 2007, 638 стр.
Эта представительная книга много повидавшего писателя, опосредованно автобиографическая, соответствует — в хорошем смысле — монтеневской максиме: “Тот предмет, который я изучаю больше всего иного, — это я сам. Это моя метафизика, это моя физика”. Поэтому необходимо сказать несколько слов о биографии автора.
Владимир Мощенко родился в 1932 году, в детстве пережил войну и эвакуацию. Учился на факультете журналистики Харьковского университета; сначала ушел в журналистику, а потом попал в армию. Благодаря службе в Грузии Мощенко познакомился с Кавказом, его объездил и влюбился в него, потом переводил стихи с
языков народов Кавказа, выпускал собственные поэтические книги. В 60-х была
командировка в Венгрию, в то время — “самый веселый барак соцлагеря”. Там удалось прикоснуться к тому, что в Советском Союзе существовало, мягко говоря, полулегально, — к джазу. Став впоследствии полковником, Мощенко еще до пенсии оставил службу.
В романе, давшем название книге, художественные и бытовые детали оживляют прошлое время, и атака на него напоминает то, как со всех сторон стягиваются стрелки к кружочку вражеских сил на штабных картах. Вот, например, правда тех дней: была такая Ассоциация бдительности женщин, которая вела борьбу с “патологической музыкой джазовых оркестров” из-за ее сексуального характера. Или же выражение того времени — не только заезженное, как пластинка, “лабать джаз”, но и “врежь лезгинку”, напоминающее незабвенное булгаковское “урежьте марш”. Или недоумение современников: как мог один недавно осужденный нарком “работать сразу на две или даже на три вражеские разведки”.
Между тем Мощенко делает в своей ностальгической импрессионистской прозе небольшую подвижку, чуть-чуть добавляет чего-то трудно вычленяемого и определимого, и происходит сдвиг уже тектонический, раскрываются, выходят на поверхность некие универсальные пласты, начинают жить среди быта повседневности. Так, если присмотреться, выясняется, что у Мити Чурсина, довольно легкомысленного молодого человека, этакого трикстера ХХ века, плывущего по воле волн, разве что под музыку джаза, складывается не просто жизнь, а настоящая судьба. У Мити пусто в кармане, ничего нет за душой, но все у него, как в сказке, решается само: после доноса его в лучшем случае должны лишить предстоящей
поездки в Венгрию — но всемогущий генерал, чьи стихи он так вовремя подправил, заступается за него; в незнакомом городе нет гостиницы — две незнакомки зовут его на постой; в первый день, то есть ночь, в Будапеште он набредает на клуб, где играют его любимый джаз, а официант, тоже любитель джаза, кормит его бесплатно… Да и сам Митя оказывается прямым героем — правда, несколько юродивым. Так, застав жену изменяющей с одним малопривлекательным персонажем, он не устраивает сцен, а тактично удаляется, усмехаясь и цитируя своих любимых древних греков. А через несколько страниц появляется настоящий “городской юродивый” Кика с дерзкими, но неопровержимыми выкриками (“Людей убивают чаще, чем даже собак!”). Друг Мити, один из героев книги, рисует этого городского сумасшедшего — на земном шаре, вертящемся под ногами, неустойчивом. И этот бег по земному шару — чтобы устоять, не потерять опору, что так легко в те трудные времена, — становится обобщающей метафорой не только этого романа. Так, если в “Блюзе для Агнешки” герой из Грузии попадает в Москву, потом опять в Грузию, потом в Венгрию, откуда его в итоге высылают, то герой повести “Кудеярский эпилог” — самой, пожалуй, пронзительной вещи книги — Илюша Невьянцев живет словно потерянный брат Мити. “Бездомный ты <…>. Не рассказывай мне сказки”, — увещевает его в начале подруга. И повесть эта, в которой много про Афганистан, точнее — про войну в нем (не меньше, чем в недавно переизданном “Дворце” А. Проханова), и в которой всплывает образ “странствующего дервиша”, все оказывается одним большим странствием — в Афганистан, потом на Крайний Север, оттуда в подземные кельи молчальников, а потом и вовсе за пределы земной жизни, вверх, к воздушному куполу…
Такой исход странствия юродивого Илюши вполне закономерен, ведь он, можно сказать, святой. Его дважды безуспешно соблазняют записные красавицы, второй из них Илюша откровенно сообщает, что он девственник; его больше волнуют умирающие в госпитале солдаты, чем соблазняющая его в госпитальной каптерке женщина (женщины в повести, да и вообще в этой книге, тем и заняты, что соблазняют, это суккубы, таежные ведьмы, ламии, как в романах А. Иванова). Под конец повести “юродивость” Илюши аттестуется формальным образом — его помещают в психушку, называют идиотом, рыжим (не только из-за цвета волос, но и за шутовской, в глазах других, образ). Этот новый князь Мышкин — единственный, кому исповедуется злобный вертухай в тюрьме-психушке; ему к тому же являются умершие, ангелы, и он даже видит Бога, похожего на портрет Карла Маркса, только в белых одеждах (это смешное видение, правда, из детства)…
Юродивый в те времена, посреди “всего того джаза” (памятуя о настоящем смысле названия мюзикла Боба Фосса, скрытом целомудренным русским переводом), — это совсем другая тема, это уже не судьба, это что-то из области древнегреческого рока. Ведь недаром Митя из “Блюза…” так часто цитирует греков и римлян. Тут Катулл, “Илиада”, Альбий Тибулл с Секстом Проперцием, Платон, Цицерон... О родных и о старых друзьях Митя повествует в духе тех же античных сказаний, и его собеседника осеняет догадка: “Это твоя дверь в мир античности!” И то верно, о Сократе тут говорят так, “словно обучались с ним в одной гимназии”, а сам Митя Чурсин в какой-то момент уподоблен Гермесу в царстве мертвых. Да и все окружающие входят в античные модели, как ступня — в обувь подходящего размера: “А Леся, не дожидаясь согласия, уже накрывала на стол. Клитемнестра, думал Митя. Все-таки Клитемнестра. А этот, нахрапистый, — неужто Эгисп? Пародия! А деваться некуда”. Когда возникают острые повороты сюжета (та же
измена жены), становится ясно: это не просто так, тут аналогом — греческая