Афанасий Фет - Михаил Сергеевич Макеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фет не ограничился декларациями, а высказал ряд соображений, характеризующих его собственные поэтические принципы. Большое место занимают рассуждения об «объективности» подлинного художника: «Пусть предметом песни будут личные впечатления: ненависть, грусть, любовь и пр., но чем дальше поэт отодвинет их от себя как объект, чем с большей зоркостью провидит он оттенки собственного чувства, тем чище выступит его идеал». Эту удалённость от личности художника воплощает искусство Пушкина: «Я не говорю, чтобы творения (дети) могучих художников не имели с ними и между собой кровного сходства; возьмите нашего Пушкина, вы по двум стихам узнаете, чьи они; но строгий резец художника перерезал всякую, так сказать, внешнюю связь их с ним самим, и воссоздатель собственных чувств совладел с ними как с предметами, вне его находившимися. Каким образом происходит подобное раздвоение чувства и зоркого созерцания? — тайна жизни, как и самая жизнь». В парадоксальной форме высказывает Фет и давнюю шеллинговскую мысль о соединении в творчестве гения порыва и расчёта: «Лирическая деятельность тоже требует крайне противуположных качеств, как, напр., безумной, слепой отваги и величайшей осторожности (тончайшего чувства меры). Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик. Но рядом с подобной дерзостию в душе поэта должно неугасимо гореть чувство меры»370.
Казалось бы, какое отношение всё это имеет к теме, обозначенной в названии статьи? Но и Тютчев, перед стихами которого Фет благоговел и краткое знакомство с которым ценил, вовсе не был для него предлогом высказать своё поэтическое кредо; суждения о старшем коллеге по сочинительскому цеху замечательно глубоки, а сопоставительный анализ пушкинского «Сожжённого письма» и тютчевского «Как над горячею золой...» стоит многих научных статей.
Занятый домашней экономией, журнальными заработками (много времени уходило на переводы), литературной борьбой, в которой он провозглашал принципом подлинной поэзии презрение к политике, Фет, однако, не был в то время совершенно чужд этой самой политики. Несмотря на всё более ироничное отношение к фразёрам-либералам из распавшегося «весёлого общества» (так, в письме от 27 января 1858 года он с удовольствием сообщил Борисову историю Григоровича: «...нас, писак, осрамил, попавшись в ночном шатании и стеклобитии в Питере, и посажен на две недели на гауптвахту, и поделом. А могут сказать: вот эмансипаторы и защитники человечества. Глупо и смешно!»371), Фет в целом сочувствовал с надеждой ожидавшейся либералами «эмансипации» крестьян — отчасти, конечно, и потому, что отмена крепостного права его, разночинца, практически не касалась, — хотя общественной активности не проявлял.
Едва ли не единственной общественной акцией, в которой он принял участие, был обед в доме крупного предпринимателя и мецената Василия Александровича Кокорева, выступившего с рядом шумных инициатив, касавшихся освобождения крестьян. Впоследствии об этом эпизоде Фет вспоминал как о случившемся с ним казусе: «В половине января я, в числе прочих, наличных, московских литераторов, получил приглашение В. А. Кокорева на обед в его собственный дом близ Маросейки. Цель этого приглашения была мне совершенно неизвестна... Речь, сказанная при этом Кокоревым, тождественна по содержанию с произнесённою им в Купеческом клубе: о добровольной помощи со стороны купечества к выкупу крестьянских усадеб... за столами, покрытыми драгоценным, старинным серебром: ковшами, сулеями, братинами и т. д., — с великим сочувствием находились, начиная с... братьев Аксаковых и Хомякова, наиболее выдававшиеся в литературе представители славянофилов. По причине множества речей обед кончился не скоро. Но на другой день всех присутствующих, по распоряжению графа Закревского (московского генерал-губернатора. — М. М), пригласили к обер-полицеймейстеру расписаться в непроизнесении впредь застольных речей»372. Своих взглядов на способы и средства освобождения крестьян Фет не имел, а к кокоревским планам отнёсся осторожно, но благожелательно — в отличие от Толстого, у которого предприниматель, превратившийся в политического публициста, вызывал раздражение. «Кокорев говорит речи — Толстой на него лютует не понимаю за что. Теперь не время судить людей — судить надо на деле. Кокорев обещает выкуп малоземельных крестьян. — Дело недурное — если он его сделает — за что ж тут вооружаться? — Но я не политик и предоставляю это умным людям и индейским петухам»373, — писал он Боткину 28 января 1858 года.
Позволив вовлечь себя в общественную акцию, Фет твёрдо отвергал попытки вовлечь в политику свою музу. 17 января 1858 года, на другой день после кокоревского обеда, Фет писал Борисову: «Сегодня еду отдавать стихи Каткову. Он вчера (то есть на том самом обеде. — М. М.) напирал на меня, чтобы я написал что-либо о мужике, но я отвечал, что не умею управлять вдохновением»374. Вместо иллюстрации к речи Кокорева Катков получил от него четыре лирических стихотворения, которые и напечатал в «Русском вестнике» в течение 1858 года. Конечно, трудно представить себе что-то более далёкое от проблематики «мужика», чем «Цветы», «Лесом мы шли по тропинке единственной...» или «Вчера я шёл по зале освещённой...».
И всё-таки в это время «дидактизм» проникает, едва ли не впервые, в фетовскую лирику. Так, «Псовая охота», тоже опубликованная Катковым, названием напоминающая о давнем обличительном стихотворении Некрасова, по содержанию как будто прямо противоположна ему и потому может восприниматься как скрыто полемическая; к тому же стихотворение Фета отсылает к пушкинской «Осени» с описанием этой барской забавы, «альтернативным» некрасовскому. Очень осторожно и косвенно «политика» проникает и в некоторые другие фетовские произведения того времени. Стихотворение «На развалинах цезарских палат», на первый взгляд антологическое, напоминает гражданственную лирику раннего Пушкина и поэтов-декабристов: созерцая руины древнего города, лирический герой не воскрешает в своём воображении умерший прекрасный мир, но чувствует радость от того, что Рим погиб и разрушен: «Но Рим! я радуюсь, что грустный и ничтожный, / Ты здесь у ног моих приник». Рим — поработитель, вместе с чужой государственностью уничтожающий и культуру захваченной страны, потому что сильнее противника и опирается не на культуру, а на военную мощь, а потому сам ничем не лучше тех варваров, которые его разрушили:
...Законность измерял ты силою великой.