Будущее - Дмитрий Глуховский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марго затыкается; Джеймс кашляет, утирает свои усы, поднимается.
— Мы решили с этим не спешить. Сюда ведь Бессмертные не лезут, так что...
— Почему я не имею права на второй шанс? Почему не могу попытаться все сделать правильно? — по слову выпускает из себя Марго. — Я шестнадцать лет не жила. Теперь я хочу ребенка — я хочу, а не он. Понятно? Я хочу почувствовать себя женщиной! Живой себя почувствовать!
Аннели кивает. Кивает. Кривится.
— Так сделай все правильно! Возьми на себя ответственность! Задекларируй ребенка! Чтобы его не отправили в интернат! Запиши его на себя! Хватит жрать мужиков! Заплати сама!
— Я бы сделала! Но это Барселона, и...
— И сюда Бессмертные не лезут, так? Так что тебе опять все сойдет с рук?!
— Надо было, чтобы тогда меня укололи... Пусть бы укололи, пусть... — Марго всхлипывает, ее голос скрипит.
— Знаешь что? Вот тебе твой второй шанс. Я привела тебе Бессмертного, ма. Специально. Как ты хотела. Ян... Ян! У тебя все с собой? Ваши штучки?
Рюкзак у меня в ногах. Сканер, шокер, контейнер с инъектором... Все наши штучки.
— Аннели... — начинаю я.
— Это как?! Это... — Джеймс вскакивает. — На помощь! Здесь...
А вот тут уже моя сфера компетенции. Мышцы все делают сами. Рука в рюкзак, шокер включен, ладонью зажимаю ему пасть, усы щекочут, контактом в шею. Ззз. И он садится на пол. Я зашториваю окно. Внутри потягивается предвкушение, мне волнительно и противно. Может быть, я соскучился по своей работе.
— Аннели... — У Марго сел голос. — Дочка.
— Что же ты? А? Что?! — кричит Аннели. — Что ты, ма? Ян... Нечего ждать. Мама хочет, чтобы все наконец было правильно!
Я достаю из рюкзака и раскладываю на столе сканер, контейнер, маску. Отпираю коробочку — инъектор на месте, заряд полный.
Перед глазами все едет. Руки как сквозь воду вижу и продвигаю.
Что со мной? Такой же случай, как и все остальные. Добровольный вызов. Декларация беременности. Занос в базу. Инъекция. Оправдание того, что я делал в Барселоне. Точка в истории Аннели и ее матери. Все нормально. Это же ее мать, а не моя.
— Ты правда привела ко мне палача? Сюда?
Кровь уходит из лица Марго, из ее рук — и силы с ней.
— Его зовут Ян, мам. Он мой друг.
Бесцветная Марго опускается на стул.
— Ладно, — говорит она. — Давай. Я сажусь рядом с ней.
— Закатайте рукав, пожалуйста. Мне нужно ваше запястье. Приставляю к коже сканер: динь-дилинь!
— Марго Валлин Четырнадцать О. Рожденные дети: Аннели Валлин Двадцать Один Пэ. Прочих беременностей не зарегистрировано.
Марго не смотрит на меня, на мои инструменты, я просто приложение к ее дочери, конец той истории двадцатипятилетней давности. А я тяну. После того как я сделаю ей анализ гормонов, ее беременность будет в базе. И тогда уже не Аннели решать, казнить свою мать или миловать.
— Давай, — повторяет Марго. — Пускай. Я правда этого хочу. Ты тогда была права. Когда ты меня нашла в первый раз. Чужие дети в чужих бабах не имеют отношения к тебе и к твоему отцу. Это не помогает.
— Ничто не помогает, ма.
— Ну так колите. Может, отпустит. Я хочу забыть это все, забыть и жить дальше без этого. Хотя бы десять лет без этого. Так жить, как будто в прошлый раз все получилось.
— Так не получится. Он не отец.
— Я знаю, что он не твой отец. И ребенок будет не такой, как ты. Я постараюсь все сделать по-другому на этот раз. Чтобы он вырос другим. Не такой, как ты. Ты права: чтобы все получилось правильно, надо все правильно начать. С самого начала. Я должна все сделать. Я.
Жду Аннели. Не вмешиваюсь. Если бы я нашел свою мать, я бы хотел, чтобы нам дали поговорить спокойно, прежде чем приговорить ее к смерти. Я вцепился в ее руку так, словно со скалы сорвусь, если отпущу.
— Почему вы тогда не сделали это? Почему не подали декларацию?
— Нам было страшно. — Марго не отводит глаз. — Страшно выбирать, кто из нас умрет через десять лет. Нужно было, чтобы кто-то выбрал за нас. Все получилось случайно. Ты сидела у меня на руках, отец сделал шаг вперед.
— Почему я у тебя на руках сидела? — тихо выговаривает Аннели.
— Не знаю. — Марго пожимает плечами. — Попросилась ко мне на руки, и я тебя взяла.
Аннели отворачивается.
— Это ведь вечер был? Я тогда тебя дождалась. Папа сказал, можно лечь попозже, чтобы тебя встретить. Я у двери дежурила. Все так. Я сама попросилась. Сейчас вот вспомнила. А потом в дверь снова позвонили.
— Десять вечера. Пятница.
Джеймс тихо мычит, подрыгивает ногами. Обеденный стол накрыт шприцем и маской — немедленной старостью и вечной юностью. Жду вердикта.
— Я не хочу, чтобы ты так все начинала заново, — неровно выдыхает Аннели. — Я не хочу, чтобы ты старела, ма. Не хочу, чтобы ты умирала. Не хочу.
Марго не отзывается. Жидкость течет из ее глаз; этим глазам ровно столько лет, сколько ей, никакие не двадцать два. Отнять у меня свою руку она не смеет.
— Пойдем, Ян. Тут все.
Я разжимаю затекшие пальцы — оставляю Марго синий браслет. Закрываю контейнер, неспешно убираю в рюкзак маску и сканер.
— До свидания.
— Аннели? Прости меня, Аннели? Прости меня? Аннели?
— Пока, ма.
Хлопаем дверью, спускаемся, ныряем в толпу.
— Надо напиться, — решает Аннели.
И мы берем по пластиковой бутылке с каким-то пойлом и дуем его из трубочек прямо тут, толкаясь, отираясь о других бездельников, глазея по сторонам. Люди прижимают нас с Аннели друг к другу; но нам и надо держаться друг друга.
— Хорошо, что мы не сделали ей укол.
— Хорошо, — повторяет она за мной. — Только отмыться хочется. Купишь мне еще бутылку?
Мы тянем эту дрянь и идем, взявшись за руки, чтобы не потеряться. Дымят коптильни, жонглируют ножами факиры, усатые женщины продают жаренных в синтетическом жире тараканов, пахнет жженым маслом и рыбой, и чрезмерными восточными духами, уличные танцовщицы в целомудренных вуалях вихляют сальными бедрами, коричневыми голыми задницами, проповедники и муллы вербуют души, активисты Партии Жизни орут в мегафоны что-то о справедливости, перепачканные дети тащат за пальцы дымящих самокрутками дедов — покупать дрянные сладости, бренчат на мандолинах музыканты, мерцают разноцветные фонарики, и целуются взахлеб подростки, мешая пройти всем остальным.
— Что ты в меня вцепился? — Она сжимает мои пальцы. — Вцепился и не отпустишь никак...
Я улыбаюсь и жму плечами; я просто иду и глазею по сторонам. Отчего-то мне удивительно спокойно и мирно, и наступающая на ноги голытьба не раздражает меня, и смрад от тысячи жаровен не мешает мне дышать.
Меняются вывески — арабская вязь уступает китайским иероглифам, русские буквы прореживают латиницу, поросшую какими-то хвостиками и точечками, из окон свисают флаги государств, находящихся с обратной стороны земного шара, или давно сгинувших, или никогда не существовавших.
— Сюда, — говорит Аннели. — Другого тут нет.
Поднимаю глаза: бани. Вход сделан с потугой на японский стиль, но внутри об этом забыто. Вал народа, и все смешано — мужчины и женщины вместе, старики и дети. Очередь огромная, но всасывается быстро. Аннели не глядит на меня, а я сам не могу понять, зачем она меня сюда привела.
Чтобы пройти, надо купить билетик на прозрачной пленке. Аннели еще берет набор — мочалка, мыло, бритва. Раздевалки общие: на Дне не до церемоний.
Она снимает с себя глупую одежду, которую я купил для нее в трейдомате, быстро и разом, обнажаясь не для меня, а для дела, сосредоточенно и дежурно. Смущения нет. Вокруг еще битком голых тел: сисястые бабы, седеющие мужики с раздутыми животами, визжащая ребятня, вислозадые старики. Хорошо, есть запирающиеся шкафчики — можно оставить рюкзак. Сдираю прилипшую к коже футболку, скидываю ботинки, все остальное.
Аннели идет дальше, я за ней; синяки на ее лопатках и бедрах из фиолетовых медленно становятся желтыми, короста царапин отпала, оставив белые отметины, и даже волосы, кажется, отросли, так что ложатся на плечи. От моего ли взгляда или от чужих — на ее спине ершатся мурашки; ямочки на поджатом заду такие, как у детей на щеках бывают. Внизу — темнота.
Внутри бань: стены из кафеля и бетонный пол, густой пар застит картину. Тысяча душевых, все на открытом пространстве, отделены перегородками. Эти бани даже не дешевый эрзац наших великолепных купален, даже не на них пародия, а на притворяющиеся санитарными блоками газовые камеры каких-нибудь нацистских концлагерей.
Шум, лязг тазов и голоса рикошетят от тысячи стен и стенок, от низкого блестящего потолка, сочащегося холодным конденсатом; посреди большого замутненного зала стоят отлитые из бетона скамьи, на них — лохани, в мыльной воде плещутся дети, над ними нависают груди — тяжелые или выдавленные — матерей. Вот Содом — но не изысканный, как наш, а бытовой, вынужденный; тут свою наготу не дарят другим, а притаскивают с собой и вываливают равнодушно — просто потому что девать ее больше некуда.