Далее... - Ихил Шрайбман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подонок! Скотина! Не верят ему!.. А почему тебе должны верить? Кто ты есть? Откуда взялся? Что совершил, чтобы тебе поверили?..
Сам он был родом из Ясс. Вырос рядом с театром «Помул верде» («Зеленое дерево»), основанным Авромом Гольдфаденом[37], а к нам приехал уже автором трех поэтических книжек, в которых не кричал, не бил себя кулаком в грудь, а просто и естественно, как птица, пел Революцию. В Румынии торжествовал тогда разнузданный фашизм, и он, поэт, переехал в Бессарабию: «Через поля и горы звал меня твой голос». Словом, я понял, почему скользкое «не верят» так обожгло его: он и себя, уже немало совершившего для нашего дела, усовещивал и успокаивал.
Где-то в районе Кривого Рога мы попали в эшелон, который довез нас до Черкесска, а оттуда подались назад, в Краснодарский край. С жадностью читали мы на вокзалах и вокзальчиках вывешенные для всеобщего обозрения списки эвакуированных, уже осевших в окрестных городках и селах. Мы переворошили сотни и тысячи писем от людей, которые искали потерявшихся в пути родных. Многие таким образом находили друг друга.
Вскоре повезло и нам.
Но перед этим произошла одна, то есть одна из множества, маленькая история, которую я хочу рассказать, прежде чем закончу воспоминания о поэте.
Уже не помню, как называлась та крошечная станция неподалеку от Невинномысска. Мы попали туда поздно вечером, измученные и голодные, без гроша за душой. Эвакопункт, где днем можно было бы разжиться талоном на несколько сот граммов хлеба и миску супа, встретил нас огромным висячим замком. Рядом, в пыльном скверике, вповалку лежали на узлах беженцы. Мой товарищ нашел себе среди них место и тут же уснул, как невинный младенец.
Я заглянул в зал ожидания. Темнота. Зал забит спящими. Только светила над окошком закрытого буфета тусклая лампочка, затененная куском синей оберточной бумаги. Пышные четырехгранные колонны с грубой лепниной по углам подпирали низкий потолок. За одной из них я и притаился, дожидаясь, пока люди, сидевшие вокруг единственного столика, закончат свою трапезу, — быть может, оставят кусочек-другой хлеба. Сердце меня не обмануло. Столик опустел, и я с оглядкой протянул руку к хлебнице.
В то же мгновение из-за колонны вынырнула другая рука.
Я замер, пытаясь разглядеть лицо конкурента.
Не вовремя подоспевшая уборщица решительно «разогнала» наши руки, как разгоняют кур, сбежавшихся к горстке зерна:
— Кыш… бесстыжие!
И она одним движением смела огрызки в подол передника.
Теперь я мог смотреть на соперника без злости. Неудача даже как-то сблизила нас.
Мы вышли из вокзала и отыскали в каком-то закутке незанятую скамейку. Вокруг — ни огня. Тем ярче пылала на небе светлая луна, отражаясь в толстых очках моего голодного собрата. Она оттеняла его длинный тонкий нос, впалые щеки, резкую складку у губ.
Он заговорил первым.
— Не могу усидеть на месте. Бегу. Мчусь. Лечу. Куда несешь меня, господи? Отца с матерью гансы зарезали, а я живой… Здесь меня обогрели, приютили. Думаешь, плохо было в Усть-Лабинске, на хуторе? Как бы не так! Кормили от пуза, постель как у пана. Скажи «спасибо» и живи не хочу. Так нет, не сидится… Во Львове у меня тетка эвакуироваться не захотела. Тоже теперь мертвая, наверно… А Россия большая, я-ах, большая! Она одолеет Гитлера, ты не думай… На голод плевать, я привык… Русские ему наломают бока, отплатят и за себя и за нас…
Что мой собеседник родом из Польши, я догадался сразу, как только он открыл рот: его выдавал распевный польский говор и знаменитое протяжное «я-а-ах». Все же я спросил:
— Ты откуда?
— Сам не видишь? — усмехнулся он. — Варшавянин на все сто двадцать процентов! Ну, может быть, на восемьдесят пять. Родился-то я в местечке, как все евреи.
— И в каком, например?
— Я-а-ах, местечко как местечко. Млава называется, но что толку?
— Млава? Так ведь оттуда вышел Опатошу![38]
Его очки снова блеснули.
— Ты это мне рассказываешь? Хорошенькое дело… У нас в Млаве до последнего времени жила его родня. Так их и звали — Опатошками. Ты читал «Польские леса»?
— А ты?
— Я? Да я наизусть знаю все его рассказы, не то что роман!
— Какие? — пристал я. — Хоть один назови…
Он опять усмехнулся и поглядел на меня поверх очков. Потом возвел руки к луне, словно жалуясь:
— Дожил, слава богу, экзамены мне устраивают!
— Да нет, — смутился я. — Просто интересно.
Он молчал. Его длинный нос, казалось, удлинялся на глазах.
— Интересно? Ну хорошо, послушай… Есть у Опатошу рассказ про двух молодых бродяг. Дело происходит в красивом богатом Нью-Йорке, где многоэтажные дома целуются с небом, а доллары сыплются как монетки из задницы заколдованной козы. Вот… А на улице ливень, оба парня промокли до нитки, жрать нечего, в животе урчит, в башках свистит… Стоят они так под небоскребом, тулятся друг к другу и объедаются… воздухом. Выдуманным ужином, понимаешь? Пустым вонючим воздухом, и даже без масла…
Я сглотнул слюну.
— Я-ах! — воскликнул он. — Ты, кажется, тоже не против закусить? А я тебя кормлю разговорами… Постой!
Он вскочил со скамейки и, изогнувшись в три погибели, как заправский официант, сорвал со сгиба руки скатерку. Она затрепыхалась и легла на скамью. Тем временем в его руках оказался доверху полный дымящийся котелок. Пар, поднимавшийся оттуда, ударил ему в лицо, и стекла очков мгновенно запотели. Услужливо склонив голову набок, он мигом разложил тарелочки, вилки и ножи с пожелтевшими костяными ручками, потом пробормотал: «Нет, это лишнее», — и выхватил из котелка ароматную куриную ножку. Она обжигала ему ладони, за рукава потекла юшка. Он несколько раз перекинул добычу с руки на руку, потом приспособился, зажав ее в пальцах и как-то жеманно оттопырив мизинцы. Набив рот, он внезапно набросился на меня:
— Что сидишь, как истукан? Тащи, там должна быть еще одна!
Я не шевельнулся.
— А, понятно! Перед жарким хочешь отведать рыбки! Разумно. Изволь…
Он отбросил чисто обглоданную и даже размозженную косточку, вытер пальцы о скатерку и достал из-за спины скворчащую сковороду жареной рыбы. Ему пришлось изогнуться, и она чуть не выскользнула из его рук. Он уронил ее на котелок, подул на пальцы и сердито буркнул, словно с чем-то разговаривая обо мне:
— Видали пана! Его еще надо упрашивать!
— Хлеб… — пробормотал я.
— Хлеб! — он покачал головой. — Чего нет, того нет! И так обойдешься…
Запах рыбы соблазнительно смешивался с благоуханием жаркого. У меня аж кишки свело. Где вы, далекие вечера в канун субботы? Где вы, мама и сестренки?.. Я взял кусок рыбы и откусил. Косточка уколола мне нёбо — забытое ощущение. Тепло волнами расходилось по моему телу.
Тут-то и появился поэт.
Как он нас нашел, не ведаю.
Добродушно потягиваясь, он сказал с легкой обидой в голосе:
— Я жду, а ты где-то ходишь и ходишь. Уже черт знает что начал думать… Пируют тут…
Он протянул руку парню из Млавы и назвался. Тот молча кивнул. Он вообще выглядел в те минуты смущенным грешником. А мой товарищ решительно отодвинул меня и подсел к котелку.
— Меня тут черняшкой угостили, — сказал он, раскрывая ладонь. — Берите, ребята.
Спустя четыре года по вызову издательства «Эмес» («Правда») я приехал в Москву. На сердце было радостно. Шел первый год Победы, и у меня готовилась к изданию первая московская книга. Литературовед Моисей Нотович пригласил меня на занятие в еврейское театральное училище. Я читал свои рассказы, потом предстояло обсуждение. В перерыве ко мне подошел молодой человек в армейской гимнастерке с двумя нашивками над левым карманом — значит, дважды раненный.
— Мы, кажется, знакомы…
Честно сказать, я немного ошалел от Москвы и узнал его не сразу. Только блестящие толстые очки и длинный нос напомнили мне давнюю встречу на станции.
…Мы долго сидели тогда втроем на скамье у вокзальчика. Я попросил моего товарища почитать стихи. Он не заставил себя уговаривать, и светлая лунная ночь наполнилась отзвуками его тихого голоса. Отзвуки набегали друг на друга, сталкивались в воздухе, и казалось, не он один, а все мы нестройно, но от души произносим слова, похожие на клятву, на присягу:
«Я люблю и буду любить тебя до последнего вздоха».
Пер. А. Бродский.
ГОРЕСТИ И РАДОСТИ ДЯДИ ЮЗИСА
Он снова остался один — без нее. Снова одинок, как старый холостяк, один как пень, к тому же расколот пополам — без нее.
После ее смерти он целыми днями мерил шагами комнату — от стены до стены, небритый, в шлепанцах на босу ногу… присядет время от времени на краешек дивана, зароет лицо в ладони и рыдает в голос, всхлипывая и вскрикивая, как малое дитя.