Далее... - Ихил Шрайбман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оставь, сынок, не надо. Я уж сам. Иди к гостям, к невесте.
К Архипу Павловичу подсела его жена — мать Виктора, Лукерья, маленькая, коренастая, круглолицая, в длинной блестящей кофте, по нраву молчунья.
— Слышишь, жена, — шепнул Архип Павлович, — сейчас пойду и все им расскажу. Да, да, пойду и расскажу.
— Дорогой мой! — всплеснула руками жена, так что непонятно было, согласна она с ним или нет.
— Говорю, я решил им рассказать.
— Умом тронулся, что ли?
— Только не знаю, как это сделать.
— Мы потеряем Виктора, Архип.
— Наоборот.
— То есть как это наоборот?
— Я уже не могу это больше в себе носить.
— Не хочу вмешиваться.
— Вот увидишь, наоборот, он нас будет еще сильнее любить.
— Я не вмешиваюсь. Поступай как знаешь.
Повторили приглашение к столу. Во главе стола, как и положено, сели жених и невеста. Возле жениха его родители, а рядом с невестой бабушка Лия. Родители невесты, парни и девушки, пока суд да дело, затянули песню. Тем временем начали обносить курятиной, ароматной маиной. По бокалам разлили красное вино. Скрипка подыгрывала поющим.
Внезапно все затихло. Отец жениха Архип Павлович поднялся с места, стал перед народом с бокалом вина в руке, у него был такой значительный вид, он держал бокал так по-особому, что гости почувствовали, что сейчас услышат что-то непростое. Кто-то крикнул: «Тише!» Скрипачу мигнули, что надо переждать.
Дед Архип стоял прямой, высокий, казалось, стал еще выше. Глаза его смотрели куда-то поверх голов, в какие-то, видать, далекие воспоминания. На стол шлепнулась капля из полного бокала. Губы Архипа Павловича медленно зашевелились, пока без слов, тихо и благоговейно, точно он вот-вот начнет читать кидеш. Дед Архип окинул глазами всех собравшихся, взглянул на жену, сидевшую рядом, и остановил взгляд на Викторе.
— Сын мой, — его губы дрожали, — я хочу тебе сейчас… здесь вот… открыть тайну…
Он склонился к Виктору и поцеловал его. Виктор смеялся: не иначе, какая-нибудь наивная шутка отца, Архип Павлович повернулся к жене, провел кончиками пальцев по ее волосам:
— Мы с моей старушкой, дорогие друзья, давно договорились между собой: если Виктор женится на ком-нибудь из наших, молдавских девушек, пусть тайна остается тайной. Если же ему полюбится еврейская девушка… Потом мы одумались: нет, все равно будем молчать… Но красота этой свадьбы, весь этот вечер, вы все, эта родственная близость между вами — почему бы ему не знать, кто он такой? Да и зачем нам это на душе носить? Правда, старушка?
Мамаша Лукерья сидела разинув рот и все время кивала мужу. Тишина вокруг стола стала глубже, гуще. Малейший шорох был бы неуместен. Нет, вы только посмотрите внимательней на гостей… Что за свадьба без воспоминаний и без слез?
* * *Не знаю, есть ли среди собравшихся кто-нибудь, кому довелось пройти по той адовой дороге.
Мало кто оттуда вернулся, дожил до внуков. И совсем-совсем единицы, по пальцам пересчитать после той уносившей жизнь дороги, дождались того, чтобы женить внуков.
Дорога скорби, адская дорога, смертельная дорога.
Бессарабских евреев фашисты истребили просто, по-старомодному, по дешевке — и газа не понадобилось, и в эшелонах не возили — без громоздких затрат, без лишних церемоний. Просто гоняли их неделями пешком, нарочно вперед и назад, или по кругу — по всей ширине и длине этого бессмысленного, гибельного пути.
Гнали изголодавшихся, измученных, без еды и питья, опухших, раненых сквозь сырую осеннюю ночь. Некоторых старых и больных подстреливали в сумерках на лесных опушках… Гнали избитых, истоптанных сапогами, гнали девушек, изнасилованных в слепоте тех дождливых и холодных ночей; гнали пожираемых эпидемиями, задавленных издевательствами и унижениями, наполовину погубленных еще до того, как они достигли наконец лагерей Транснистрии.
Старик в агонии. Родственники несут его, одеревеневшего, на плечах, как погребальные носилки. Палачи штыками сбрасывают его с их рук. Старик на земле еще жив, стонет: «Кадиш… кто-нибудь хоть скажет кадиш?..» И успевает услышать слова своего изнемогшего сына: «Да святится имя твое!»
Рассказывают, что у одной женщины из Рашкова по дороге начались роды. Она упала. Бандиты не дают ей лежать, подталкивают штыками, и она бредет дальше с новорожденным в подоле. От младенца идет пар. Даже пупок не перерезан…
На той дороге, сказывают, где-то возле Вертюжан фашистские изверги выщипали у рашковских раввинов бороды, вырезали языки, заставляли раввинов плясать перед ними веселый еврейский танец.
Несколько старых рашковских евреев и евреек собрались в одном доме и отказались куда бы то ни было идти. Будь что будет. Пусть с ними поступают как хотят. Здесь, где жили их деды и прадеды, они все вместе покончат с собой. Разбойники вытащили их наружу и стали бросать в колодец около дома. Скрипучий колодец со студеной водой моих детских лет.
Где-то на той дороге остались качаться на деревянной виселице два школьных товарища моих, Хоне Одесский и Мойше Гульчин, за то, что они агитировали толпу. Пытались вырвать у солдат ружья, поднять бунт против представителей нового порядка в Европе.
И это только несколько случаев, происшедших с жителями одного маленького местечка.
Дикие звери, убийцы, вооруженные всевозможным оружием — винтовками, автоматами и даже пулеметами на повозках, гнали толпу, по большей части женщин, детей и стариков, по заброшенным пустым дорогам, по запущенным полям и степям, стараясь миновать деревни, не особенно мозолить глаза деревенским, проходили, не задерживаясь, чтоб, с одной стороны, в деревнях понимали, что с ними шутки плохи, но, с другой стороны, не полностью понимали, что именно творится.
Да и самим этим деревням несладко приходилось. Они стояли поодаль черные, замкнутые, пришибленные. Кое-где низко по крыше змеились один-два дымка.
Снова в деревнях распоряжались жандармы, да еще пуще, чем прежде. Обшаривали дома, в каждом крестьянине, получившем в прошлом году при советской власти кусок земли, видели врага, бунтовщика, красного партизана… Вернулись на свои бывшие усадьбы господские сынки со своими прихлебателями — пьяницы и погромщики. Эти то и дело ходили к дороге полюбоваться да потешиться тем, как ведут на уничтожение покоренных евреев.
Рассказывают такой случай. Из деревни вышел к дороге какой-то субъект с собакой. Собака села на задние лапы, а человек весело пошлепывал хлыстиком по своим высоким сверкающим сапогам. Оба смотрели на гонимых. Собака скалила зубы, злилась. А человек скалил зубы — смеялся:
— Эй, унтер-офицер, подари мне вот тот костюм. Зачем евреям костюмы?
— На, я тебе его оставляю!
И унтер-офицер тут же продемонстрировал свою сноровку: одна секунда, один выстрел.
Некоторые крестьяне выходили на порожки, крестились, видя беду, темнеющую вдоль дороги, заламывали руки. Крестьянки кусали губы, кое-кто рыдал в голос, как будто бы горе было их личное.
Кое-кто, рискуя жизнью, бегал по дворам, созывал народ:
— Идемте, надо что-нибудь делать! Как можно молчать? Вдруг кого-нибудь спасем, хоть чем-то поможем!
Как стемнеет, крались по огородам, вдоль плетней, подползали к гонимым, незаметно передавали торбочку — сыр, хлебец, бутылочку молока.
Архип и Лукерья походили по соседям, наскребли у кого что оставалось. И с двумя полными котомками обогнули деревню, вышли к виноградникам у старого орешника; забежав вперед по дороге, они дожидались у трех высоких колодцев, стоявших один подле другого, внизу, у самой дороги. Супруги уселись под орешником с таким видом, будто только откуда-то вернулись и перед входом в деревню решились отдохнуть.
Вот уже слышно за холмом, как приближается толпа… Стоны, крики. Три колодца с тремя длинными скрещенными журавлями, устремленными вверх, напоминают три черные виселицы. Ох-ох-ох, что тогда творилось у этих трех колодцев!
Народ бросился к трем висящим деревянным ведрам. Фашисты били людей прикладами по головам и по плечам. Вокруг колодцев вой, топот, земля ходила колесом. Архип и Лукерья кому-то сунули торбы и едва дыша укрылись позади плетня в виноградниках. Была еще слышна стрельба, топот погони. И вот в этой суматохе над плетнем нагнулась молодая растрепанная женщина с младенцем на руках.
— Возьмите его, люди добрые! Я оставляю его у вас… Он будет жить… Вот увидите, что он будет жить…
Что здесь могло жить — это синее, без сознания, кости да кожица! Всеми болезнями переболел, все хвори перенес, но жил. Выжил.
Вся деревня для отводу глаз судачила о том, что Лукерья на старости лет родила Архипу сыночка. Кому какое дело, как да отчего… Ребенок живет, ребенок растет.
Женщину Лукерья даже рассмотреть не успела, и в глаза друг другу не взглянули, Лукерья слова в ответ не молвила, но все время чувствовала мать ребенка рядом с собой, чтобы ни стряслось с мальчонкой, советовалась с ней. Лукерья малыша уберегла. Как будто она тогда дала слово молодой женщине и сдержала его.