Здравствуй, комбат! - Николай Матвеевич Грибачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не на богомолье в Киев идем. Там переночевал из милости у добрых людей — и дальше. А мужик русский, знаешь, как действовал? Придет в глушь, кругом зверье воет, а он поплюет на руки, возьмет топор и начинает дом строить. Так и заселили землю до Тихого океана…
Через двадцать минут обстрел кончился, немецкие артиллеристы выполнили норму. Солнце заметно поднялось, выкатилось в бледное небо над высотами, стало припекать. Сухо и горько, предвестием осени запахла редкая трава, потек, водянисто мерцая у горизонта, нагретый воздух. Комбат сказал, что он должен поспать, жизнь у них главным образом ночная, а мне предложил почитать книжку, принесенную кем-то из Вешенской, из библиотеки Михаила Шолохова. Это был «Разгром» Фадеева, я уже читал его и потому сказал Косовратову, что последую его примеру. Было душно, досаждали какие-то мураши, что-то шуршало и потрескивало в соломенной подушке, но усталость взяла свое. Проснулся я часа через три от негромких голосов в траншее. Вышел. Прислонившись спиной к земляной стенке, чернявый сержант с пушистыми усиками убеждал пожилого длиннолицего солдата с темными осоловелыми глазами:
— За Доном теперь хорошо-о!
— А чо хорошего?
— В хутор сходить можно.
— А чо в хуторе? Песок кругом.
— Кино, говорят, крутят.
— А чо кино? В два месяца раз.
— Заладил — чо да чо… А тут чо?
— Обыкновенно. Война.
— Я в лесах вырос. Мне тут, в степи, как голому на сковородке.
— Местность как местность. Вот в городе — там да. Там стены валятся, камень кругом брызжет… Сталинград, к примеру, взять. Горюет злосчастно наш брат солдат. А тут чо? Тут — ничего…
Принесли обед из термоса. Заместитель Косовратова старший лейтенант Слепнев, круглый и налитой, как яблоко, рассказывал, хлебая из котелка:
— Зимой, с декабря по февраль, был я на курсах усовершенствования. Жили на солдатском режиме, ночью на посту напляшешься в сапожках! Но главное — всегда хотелось есть, даже во сне. «Подъе-ем!» — а ты шницель не доел. Зато как дорвешься, бывало, до военторговской столовой — по два и три обеда закладываешь! Идешь потом и шатаешься от сытости, глаза, как на свету у совы, слипаются.
— И водку из-под полы проворили, — высказал завистливую догадку адъютант, который, с небольшими перерывами на формирование, находился на фронте с начала войны.
— Случалось.
— И к бабам шастали.
— Чего не было, того не было. Очень ты кому нужен, если в неделю на час вырвешься.
— А бабы там оголодали. Мужик, в тылу отбракованный, и то на счету.
— Бросьте-ка вы жеребятину, — нахмурился комбат. — У женщин в тылу синие жилы на руках от недоедания и работы. А вы слюнявите.
— Так это без обиды, по присловью. И война огрубляет.
— А я думаю, — отрезал Косовратов, — если уж мы способны огрубиться до скотства, то и воевать не за что.
— Народ никогда не стеснялся в крепких выражениях.
— Тоже мне народники! Знавал я таких — земляную силу изображает, в семье при детях матюками кроет. А куда конь с копытом, туда и рак с клешней: ребятенок его едва маму мамой называть научился, а уже товарищей обкладывает, пишет еще, как сорока лапой, а на заборе углем художества выводит. И на войне тоже. Как генерал матерщинник, так и вся дивизия туда же: в атаку поднимаются — матом, приказы по телефону — матом… Провода перегорают! А телефонистки на узле — девчонки, может, дочки таких же командиров… Пакость, дикость, а не народность!
— Война!..
— Хамство и на войне — хамство… Мать-перемать… а мать в тылу слезами обливается. Я же так считаю, что без уважения к матери и к женщине мы не только никакого социализма не построим, а и просто настоящими людьми не станем. Душа свинарником пахнуть будет…
Неизвестно, чем бы и окончился этот неожиданно возникший разговор, воспламенивший страсти, если бы не звонок из штаба — запрашивали в полк информацию о положении и, по просьбе комиссара, сводку о политбеседах. Оставив Косовратова у телефона, мы со Слепневым вышли.
— Наивный у нас комбат, верно? — спросил он.
— Почему наивный?
— Мораль нам читает…
— Обиделся?
— Да нет, просто какая уж тут мораль, в этом озверении? Государство на государство, народ на народ. Убиваем, калечим, за человеком охотимся, как за зайцем, прости господи. От крови тошнит.
— Цинизм лечит, что ли?
— Победа все спишет и переменит. Между прочим, комбат и дневник ведет. А это запрещено приказом.
— Может, стихи сочиняет?
— Какие там стихи! Проговорился, правда, что литературой увлекался, но — по части чтения. А по профессии — агроном. Так тут у нас не посевная, не уборочная!..
— Послушайте, Слепнев, а вы не думаете, что это на ябеду смахивает?
— Нет, не думаю. Я ведь как командир командиру. В пекле живем, друг друга понимать надо. Он же недотрогу строит из себя.
— Нас же не на одну колодку тачали.
День повернул к вечеру, высоты Задонья сперва пожелтели, затем пошли рябью — от каждой травинки, от каждого бугорка вытянулась тень. Вдоль брустверов легла черная иззубренная полоса. Левобережье затягивало ровной мягкой синевой, в которой одиноким огоньком горел крест на церкви в Еланской. В такую пору к станицам и хуторам начинают течь из степи стада коров и овец, обозначая свое движение лентами золотящейся пыли, но никаких стад теперь тут не было — дороги, которые просматривались с высот, были однообразно мертвы. Зато под самый закат, перед тем как солнцу нырнуть за синие гребенки леса под Солонцовским, живым мерцающим пламенем высветлился кусок Дона. Но созерцанию тут же и пришел конец — снова с теми же сорокапятисекундными интервалами начала бить немецкая артиллерия. И по тому же, что утром, месту. Когда она окончила и стало темнеть, я собрался уходить.
— Подожди минутку, — попросил Косовратов. — Я напишу записку.
— Куда?
— В медсанбат. Можешь передать?
— Мне редко приходится там бывать.
— Ничего. Когда случится, тогда и передашь.
— Романчик? А сам кипятился, когда об этом зашла речь.
— Неужели и ты не понимаешь? Я вовсе не против влечения мужчины к женщине и женщины к мужчине. Иначе и нас на свете не было бы. Это было и будет, даже если с неба камни посыплются… Я против пошлости и грубости…
— Ладно, не оправдывайся. Пиши.