Три прыжка Ван Луня. Китайский роман - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начались поиски госпожи Бэй и придворной дамы Цзин: обе пустились в бега.
Царевича Мэня настигли в его дворце; он тоже пытался ускользнуть. Когда начальник судебного ведомства, который возглавил следствие по этому делу, сообщил ему, что вплоть до вынесения императором окончательного решения он должен оставаться в своем — уже оцепленном содцатами — доме, Мэнь, чуть не лопаясь от ярости, прорычал: мол, кто уполномочил начальника судебного ведомства принимать подобные меры против одного из главных царевичей? Чиновник холодно ответил, что берет ответственность на себя, и тогда разбушевавшийся Мэнь парадным мечом сбил с его головы шапку, украшенную павлиньим пером[243]. Дворцовые стражники загородили чиновника; царевич обругал их последними словами и, напирая на командира — который не смел обороняться, — отхлестал его по щекам. Потом, выглянув в окно и убедившись, что дом окружен солдатами, он, смерив всех ядовитым взглядом, тихо прошел в спальню, втянул носом тончайший лист золотой фольги — и умер от удушья.
Так скончался царевич Мэнь Кэ: в то самое время, когда Цяньлун принимал в Мулани таши-ламу. Следствие, в соответствии с распоряжением императора, продолжалось, вскоре возникли сильные подозрения относительно участия в заговоре царевича Поу Ана и его сестры[244].
Это известие застало императора, которому так и не удалось умиротворить своих предков, каким-то образом искупив яньчжоускую трагедию, в Мулани — и стало для него ужасным ударом. Потом приходили письма от Цзяцина, в которых царевич пытался утешить отца, говорил о своей безграничной преданности, просил разобраться в порой возникавших между ними горьких недоразумениях, а еще лучше вовсе о них забыть. Цяньлуна, одержимого идеей, что он вскоре умрет и предстанет перед предками неочищенным, эти утешения не трогали. Он боролся за достойное место среди своих предков так, как никогда не сражался ни за одну страну. Он видел себя покинутым ближайшими соратниками; порой ему казалось, что сама страна извергла его; но чаще он воображал, будто стоит один посреди бескрайней каменистой пустоши и сражается с привидениями, уже обратившими в бегство всех других.
До него, конечно, доходили сведения о том, что провинция Чжили охвачена пожаром мятежа. Но он следил за перипетиями этого бунта с ледяным спокойствием. Чего, собственно, он хотел, сопровождавшая его свита, как ни странно, узнала позднее, чем высшие чиновники в Пекине, куда Цяньлун посылал письма, в том числе и одно — холодно-благодарственное — Цзяцину: император хотел как можно скорее вернуться в столицу, чтобы успеть еще раз побеседовать с таши-ламой до его возвращения в Тибет.
В НЕБОЛЬШОМеловом лесу к северу от пекинского Маньчжурского города раскинулся монастырь Сихуансы[245]. Там жил тибетский святой.
Его путь от Мулани до Пекина был непрерывным триумфальным шествием[246]. Птицы обоготворяющей любви кружили черными стаями вокруг его тиары. Когда он обосновался в маленьком монастыре Сихуансы, казалось, тысячи магнетических рук выросли из монастырских стен и распростерлись во все стороны, притягивая молящихся. По приказу императора рота Красного знамени[247] постоянно несла караул возле резиденции высокого гостя; но и она не могла регулировать напор паломников.
Необозримые человеческие потоки: телеги, повозки, всадники, матери с младенцами, нищие, князья, бродяги; все взгляды, соединяясь, устремляются в одном направлении; все колени преклоняются по знаку деревянного жезла, поднятого серьезно улыбающимся, крепкого телосложения ламой у ворот, ведущих на монастырский двор.
По утрам Палдэн Еше покидал монастырь через задние ворота и в сопровождении двух ученых монахов пешком прогуливался по окрестностям, как простой лама — в желтой накидке и остроконечной шляпе. Он посетил восточный Желтый храм, Дунхуансы: резиденцию чэн-ча хутухта; потом в паланкине совершил большую поездку к охотничьему парку на горе Хуншань, расположенному к западу от озера Куньминьху. В тамошних великолепных рощах вязов и шелковиц он буквально лучился от восторга: через ущелья и зеленые ручьи были переброшены мраморные мостики, а мимо него пробегали стройные косули.
Лесная роса еще не испарилась на его шляпе, когда он вошел в Монастырь Пятисот Лоханов[248], где перед ним склонились в земном поклоне настоятель и весь монастырский капитул. Здесь, в одном из гротов, мерцали глиняные расписные изображения «восемнадцати мучений и девяти наград».
Одну ночь святой провел в прячущемся в стороне от дороги Монастыре Спящего Будды[249]; до наступления вечера он много часов подряд самозабвенно рассматривал колоссальную статую; оторвавшись же от нее, успел насладиться зрелищем того, как начинается под каштанами парка, среди дарующих жизнетворную влагу прудов нежная и теплая ночь.
Эта восточная земля определенно была благословенна. Люди наполняли ее; и среди них упрочивался благой закон. Чужими, но радостными глазами созерцал таши-лама красоты этих мест, изобильные, словно горы сокровищ: созерцал не как алчный стяжатель, а как жертвователь, как благодетель, который тихо улыбается, радуясь чужой радости. Молитвы и просьбы, тайные жалобы владык звучали в его ушах; даже теплый воздух не мог его отвлечь, и мраморные мостики казались невесомей дыхания; поля сорго, риса при всей своей пышности исчезали, стоило лишь прикрыть глаза рукой. Какой добрый, работящий, по всей видимости веселый народ разыгрывал здесь свое действо; и как властно он угнетал соседние народы! Но даже сам император, владыка Желтой Земли, знал, сколь мало значат десять, пятьдесят, сто, даже тысяча лет, и жаловался на свою участь. Здесь, в этой стране, все пока оживлялось чистым, сладостным, всепобеждающим духом Прекраснейшего и Совершенного Будды; еще не пришло то время, когда должно завершиться правление Шакьямуни, сперва, как гласит мудрое предание, гнет, претерпеваемый святым ламой, столь возрастет, что станет невыносим.
Что же пришлось претерпеть тем безропотным, носителям идеи «недеяния», гибель которых, как жаловался Цяньлун, сопровождалась неблагоприятными знамениями? Бедные ищущие — Будда предоставит им подобающее место среди повторных рождений. Ужасное противоречие: император предчувствовал, как он станет Ничем, но велел убить тех, кто предчувствовал это еще глубже, сознавал всем своим нутром.
Бесконечное умножение рождений, во всех водоемах; мир за одно мгновение разрастается в десять, в тысячу раз.
Если бы мировая гора Сумеру не была окружена семью морями и семью поясами гор, то буйство похоти взорвало бы границы и выплеснулось, потеснив Пустоту[250], достигло бы сияющей Сферы Форм и Бесформенной Сферы.
Как же остановить это, как не ужаснуться, не упасть, задыхаясь, лицом в траву — от страха и сознания своей беспомощности?
Ламы жили, как сваи, забитые в болотистую почву, как острова посреди бушующего моря, как осчастливливающие световые блики, — прерыватели круговращения, размыкатели кольца.
Больше помощи, больше свечей.
И они тоже так нежно горели во тьме — маленькие бродячие свечи, «поистине слабые», наши братья в миру, мертвые из того Монгольского города.
Тихое, но усиливающееся многоголосье — кваканье лягушек — стало отчетливо слышимым; рассевшийся на поверхности воды флегматичный хор пыжился и раздувал щеки.
Однажды этот удивительный человек соблаговолил посетить женщин императорского гарема[251]. Он сидел под зонтом из желтого шелка в открытых носилках; и не поднимал глаз, чтобы не осквернить себя созерцанием прекрасных женщин; они же трепетали под его дарующими благословение руками и, когда он покинул их, бросились целовать друг друга, счастливые тем, что им довелось его увидеть.
Время пребывания таши-ламы в Пекине близилось к концу. Тут-то люди из его окружения и стали замечать, что странник с Горы Благоденствия кажется еще более тихим и сдержанным, чем обычно. Какая-то странная усталость давила на его плечи. Он часто вздыхал; и после своих «погружений» поднимался с пустыми, ввалившимися глазами. Его ни о чем не спрашивали, ибо ни в коем случае не желали дать ему понять, что заметили произошедшую с ним перемену. Кроме того, скорбь по этому поводу противоречила бы их духовным принципам: ведь вечно живой Будда волен сменить свое телесное воплощение, когда пожелает. И все же их охватил человеческий страх за человека, столь щедро раздаривающего свои милосердные дары. Его что-то угнетало. И как-то раз он попытался поделиться своим беспокойством с чэн-ча хутухта — знатоком книг, который его буквально обнюхивал, тщательно регистрировал каждый его шаг: мол, жаркий климат и своеобразная влажность этой страны, видимо, для него неблагоприятны; его тянет к черным войлочным юртам, к заснеженным степям. То было единственное высказывание такого рода; панчэн ринпоче никогда не говорил о себе.