Европейцы (сборник) - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миссис Герет чем дальше, тем больше обретала черты женщины безнравственной, однако Фледа не могла не признаться себе в том, что, окажись она на месте этих «глупцов», она сама повела бы себя так же глупо и расстаралась бы для миссис Герет.
– И когда же все это свершилось?
– Всего только на прошлой неделе – а кажется, прошло сто лет! Здесь, как и там, мы работали не покладая рук, но я еще не закончила – да вы сами увидите, если пройдете по дому. Впрочем, худшее позади.
– Вы правда так думаете? – удивилась Фледа. – То есть, я хочу сказать, неужели он, оказавшись перед лицом свершившегося, так сказать, факта, смирился?
– Кто – Оуэн? С тем, что я сделала? Понятия не имею, – сказала миссис Герет.
– А Мона?
– Хотите сказать, она-то и станет душой нашей ссоры?
– Ну, «душой» чего бы то ни было Мона едва ли способна стать, – ответила Фледа. – Однако… Неужели они не издали ни звука? До вас не дошло даже отголоска?
– Ни шепотка, ни шажка – за все восемь дней. Может быть, просто еще не знают. Может быть, готовятся к атаке.
– Не разумно ли предположить, что они нагрянули в Пойнтон, едва вы оттуда съехали?
– Они могут не знать, что я съехала.
Фледа в который раз изумилась; ей казалось почти невероятным, чтобы никакого знака не было послано из Пойнтона в Лондон. И если продолжительный период затишья был затишьем перед бурей, собиравшейся хотя бы в груди Моны, гроза разразится совсем нешуточная. Такое грандиозное безмолвие со стороны заинтересованных лиц казалось в высшей мере странным; но когда она попыталась добиться от миссис Герет хоть какого-то объяснения, та с присущей ей бесстрашной ироничностью отвечала только одно:
– Они от моей смелости так обомлели, что лишились дара речи!
Иллюзий, впрочем, она не питала и была, как прежде, готова к бою. Да разве ограбление Пойнтона не стало первым сражением предстоящей военной кампании?
Все это будоражило воображение, но Фледа пала духом, когда осталась наедине с собой в спальне, где обнаружились кое-какие особенно восхищавшие ее вещицы из прежней комнаты в Пойнтоне. Вместе с ними были здесь и предметы из других комнат, и общая их неброская красота складывалась в непрерывную гармонию, законченную картину девичьего будуара. Повсюду прелестнейшая эпоха Людовика XVI, разрозненные, но изумительно подобранные предметы – сплошь старая, благородно-сдержанная, фигурная, чуть поблекшая Франция. Фледа вновь подивилась таланту своей приятельницы – сущий гений композиции! Она могла бы смело сказать себе, что ни одной девушке в Англии не посчастливилось этой ночью засыпать под охраной столь взыскательно отобранной стражи; но даже в этой привилегии она не находила радости, не обретала сна в томительные ночные часы, медленный бег которых делал ее спальню – в отблесках углей в камине и в предрассветном зимнем мареве – какой-то серой, унылой, не согретой любовью. Ей не могли быть дороги такие вещи, когда они достались ей таким путем; в них было что-то неправедное, отчего красота их обращалась в уродство. В своих ночных дозорных она явственно видела обесчещенный Пойнтон; прежде он был дорог ей в своей нерушимой цельности, и отдельные части его, окружавшие ее ныне, казалось, изнывали от муки, словно отсеченные конечности. Перед сном они с миссис Герет сделали полный обход, и она окончательно поняла, за чей счет обставлен весь этот дом. Снизу доверху – за счет бедняги Оуэна: здесь не было ни одного стула, на котором бы он не сиживал. Старую тетушку изгнали напрочь – ничего, что могло бы поведать о ней. Фледа старалась заставить себя думать о каких-нибудь вещах в Пойнтоне, которые остались там в неприкосновенности, но память отказывалась предъявлять их ей, и, пытаясь мысленно восстановить прежнюю обстановку, она снова и снова не видела ничего, кроме зияний и шрамов – кроме пустоты, сгущавшейся то и дело во что-то еще более страшное. Этот образ причинял ей главное беспокойство: то было лицо Оуэна Герета, его печальные, странные глаза, глядящие на нее неотрывно, как никогда раньше не глядели. Они взирали на нее из темноты с таким выражением, снести которое было невозможно, – оно говорило, что ему больно и что почему-то повинна в этом Фледа. Оуэн обратился к ней за помощью – хорошую же помощь она ему оказала! Он доверился ей, попросив действовать в его интересах, положившись на нее в трудном, но чрезвычайно деликатном деле. Разве не такую именно услугу она мечтала ему оказать? Что ж, она нашла способ оказать ему услугу, вероломно предав его в руки врага! Стыд, жалость, отвращение попеременно наваливались на нее; и последнее из перечисленных чувств скоро поглотило остальные. Миссис Герет сделала ее рабой сладкой пытки высокого вкуса, но ей стало ясно, по крайней мере на час, что она могла бы возненавидеть миссис Герет.
Кое-что еще, однако, проступило к утру с неотвратимой определенностью: для нее теперь не было ничего ужаснее на свете, чем повстречаться когда-нибудь с Оуэном. Она тотчас дала себе слово принять все мыслимые меры к тому, чтобы в своей дальнейшей жизни исключить малейшую вероятность даже случайной встречи. А после, одеваясь, она дала себе еще одно слово. Ее положение стало в какие-то считаные часы нестерпимо ложным, а раз так, уже через несколько – чем их будет меньше, тем лучше – ближайших часов она положит этому конец. Положить этому конец означало известить миссис Герет о том, что, к ее великому сожалению, она, Фледа, не может долее оставаться с ней, не может хранить ей абсолютную верность – об этом красноречиво вопиет все вокруг. Одевалась она с какой-то резкостью, символически отражавшей порыв, который стал причиной ее скоропалительного решения. Чем дальше друг от друга они будут с миссис Герет, тем меньше вероятности для нее столкнуться с Оуэном: Оуэн теперь поневоле приблизится к матери в силу необходимости сломить ее сопротивление. Фледа с непоследовательностью отчаяния желала одного – не быть причастной к ее краху; она и без того в последнее время была слишком ко всему причастна! Она прекрасно сознавала, как важно ей, дабы не выдать истинный характер своих мотивов, не усугублять предательское выражение душевного смятения на своем лице следами слез; и тем не менее случилось так, что, когда она, сойдя вниз к завтраку, словно невзначай стала спиной к окну, чтобы придать своим глазам хоть немного загадочности, из груди ее по глупому недосмотру вырвался безутешный всхлип – прежде даже, чем она успела собраться с силами ответить на неизбежный вопрос, не чудо ли как хороша ее комната. Этот досадный казус показался ей столь ужасающим по своим последствиям, что она тотчас метнулась в единственное, как ей почудилось, убежище – импровизированное притворство, на ходу изобретая некий благородный порыв, который бы помог приписать ее волнение спонтанному отклику на щедрость приятельницы, – демонстрация растроганности с последующей суетой вокруг стола и новыми объятиями удалась не вполне, во всяком случае, Фледе показалось, что она только наполовину сумела усыпить бдительность миссис Герет. Как бы то ни было, та насторожилась, и теперь потребуется время, чтобы рассеять ее подозрительность: это соображение возникло у Фледы как раз тогда, когда после завтрака она уже достаточно оправилась и могла бы наконец облегчить душу откровенным разговором. И потому в то утро она так и не высказалась: сама нелепо под любым предлогом уходила от темы – она вдруг до смерти испугалась, как бы миссис Герет с ее обострившимся восприятием не поинтересовалась, какого рожна (она нередко выражала удивление с помощью этого оборота) ее приятельница вдруг стала печься о законных правах Оуэна. Конечно же, для нее, Фледы, пара пустяков отстоять его права с абстрактной точки зрения, но этим ведь дело не ограничится, а мысль о неизбежной дискуссии на эту тему внушала ей тревогу – сумеет ли она сохранить свою тайну. Покуда Пойнтон не нанесет так или иначе ответный удар и тем даст ей нужный ориентир, ей лучше держать свою тревогу при себе; и она называла себя безмозглой ослицей за то, что забыла, пусть ненадолго, что ее единственное спасение – в молчании.
Сразу после обеда миссис Герет повела ее в сад взглянуть на ход революции – или, если угодно, уточнила владелица Рикса, великой кутерьмы, – которая там была провозглашена; но едва наши леди заняли удобную для обзора позицию, как одна из них, молодая, поймала себя на том, что взор ее прикован к перспективе, открывающейся совсем в другом направлении. Отвлекли ее внимание, как ни удивительно, ленты на чепце, развевавшиеся за головой у опрятной молоденькой горничной, которая, выскочив из дому с раскрасневшимся, ошеломленным лицом, торопливо семенила прямо по траве, – ленты, в трепыхании которых будто слышалось имя, и это имя Фледа расслышала бы во всякую минуту своей тогдашней жизни. «Пойнтон… Пойнтон!» – говорили муслиновые ленточки; так что горничная тотчас стала своего рода актрисой в драме, а Фледа, малодушно полагая себя не более чем зрителем, глядела на отделенную огнями рампы сцену и на исполнительницу главной роли. Но то, как сей персонаж смотрел на нее в свой черед, доказывало, что Фледа полноправный участник спектакля. У обеих в головах роились всевозможные объяснения, но ни у одной не мелькнуло предположения, пока о том не было им объявлено, что в Рикс пожаловал во плоти тот, кто по милости миссис Герет стал ее жертвой. Когда девушка-гонец известила их о том, что в гостиной дожидается мистер Герет, Фледино растерянное «ах!» было таким же спонтанным, как и возглас, вырвавшийся у владелицы Рикса, – хотя далеко не столь уместным, как она сама же заметила.